Утренник в детском саду
В средней группе детского сада к сентябрьскому утреннику меня готовил дедушка. Темой праздника были звери и птицы: как они встречают осень и готовятся к зиме. Стихотворений, насколько мне помнится, нам не раздавали, а если и раздали, дедушка отверг предложения воспитательниц и сказал, что читать мы будем своё.
Этим своим он выбрал выдающееся, без дураков, произведение Николая Олейникова "Таракан".
Мне сложно сказать, что им руководило. Сам дедушка никогда садик не посещал, так что мстить ему было не за что. Воспитательницы мои были чудесные добрые женщины. Не знаю. Возможно, он хотел внести ноту высокой трагедии в обыденное мельтешение белочек и скворцов.
Так что погожим осенним утром я вышла на середину зала, одёрнула платье, расшитое листьями из бархатной бумаги, обвела взглядом зрителей и проникновенно начала:
– Таракан сидит в стакане,
Ножку рыжую сосёт.
Он попался. Он в капкане.
И теперь он казни ждёт.
В "Театре" Моэма первые уроки актерского мастерства Джулии давала тётушка. У меня вместо тётушки был дед. Мы отработали всё: паузы, жесты, правильное дыхание.
– Таракан к стеклу прижался
И глядит, едва дыша.
Он бы смерти не боялся,
Если б знал, что есть душа.
Постепенно голос мой окреп и набрал силу. Я приближалась к самому грозному моменту:
– Он печальными глазами
На диван бросает взгляд,
Где с ножами, топорами
Вивисекторы сидят.
Дед меня не видел, но он мог бы мной гордиться. Я декламировала с глубоким чувством. И то, что на "вивисекторах" лица воспитательниц и мам начали меняться, объяснила для себя воздействием поэзии и своего таланта.
– Вот палач к нему подходит, – пылко воскликнула я. – И ощупав ему грудь, он под рёбрами находит то, что следует проткнуть!
Героя безжалостно убивают. Сто четыре инструмента рвут на части пациента! (тут голос у меня дрогнул). От увечий и от ран помирает таракан.
В этом месте накал драматизма достиг пика. Когда позже я читала в школе Лермонтова "На смерть поэта", оказалось, что весь полагающийся спектр эмоций, от гнева до горя, был мною пережит ещё в пять лет.
– Всё в прошедшем, – обречённо вздохнула я, – боль, невзгоды. Нету больше ничего. И подпочвенные воды вытекают из него.
Тут я сделала долгую паузу. Лица взрослых озарились надеждой: видимо, они решили, что я закончила. Ха! А трагедия осиротевшего ребёнка?
– Там, в щели большого шкапа,
Всеми кинутый, один,
Сын лепечет: "Папа, папа!"
Бедный сын!
Выкрикнуть последние слова. Посмотреть вверх. Помолчать, переводя дыхание.
Зал потрясённо молчал вместе со мной.
Но и это был ещё не конец.
– И стоит над ним лохматый вивисектор удалой, – с мрачной ненавистью сказала я. – Безобразный, волосатый, со щипцами и пилой.
Кто-то из слабых духом детей зарыдал.
– Ты, подлец, носящий брюки! – выкрикнула я в лицо чьему-то папе. – Знай, что мёртвый таракан – это мученик науки! А не просто таракан.
Папа издал странный горловой звук, который мне не удалось истолковать. Но это было и несущественно. Бурными волнами поэзии меня несло к финалу.
– Сторож грубою рукою
Из окна его швырнёт.
И во двор вниз головою
Наш голубчик упадёт.
Пауза. Пауза. Пауза. За окном ещё желтел каштан, бегала по крыше веранды какая-то пичужка, но всё было кончено.
– На затоптанной дорожке, – скорбно сказала я, – возле самого крыльца будет он задравши ножки ждать печального конца.
Бессильно уронить руки. Ссутулиться. Выглядеть человеком, утратившим смысл жизни. И отчетливо, сдерживая рыдания, выговорить последние четыре строки:
– Его косточки сухие
Будет дождик поливать,
Его глазки голубые
Будет курица клевать.
Тишина. Кто-то всхлипнул – возможно, я сама. С моего подола отвалился бархатный лист, упал, кружась, на пол, нарушив шелестом гнетущее безмолвие, и вот тогда, наконец, где-то глубоко в подвале бурно, отчаянно, в полный рост зааплодировали тараканы.
На самом деле, конечно, нет. И тараканов-то у нас не было, и лист с меня не отваливался. Мне очень осторожно похлопали, видимо, опасаясь вызвать вспышку биса, увели плачущих детей, похлопали по щекам потерявших сознание, дали воды обмякшей воспитательнице младшей группы и вручили мне какую-то смехотворно детскую книжку вроде рассказов Бианки.
– Почему? – гневно спросила вечером бабушка у деда. Гнев был вызван в том числе тем, что в своем возмущении она оказалась одинока. От моих родителей ждать понимания не приходилось: папа хохотал, а мама сказала, что она ненавидит утренники и я могла бы читать там даже "Майн Кампф", хуже бы не стало. – Почему ты выучил с ребёнком именно это стихотворение?
– Потому что "Жука-антисемита" в одно лицо декламировать неудобно, – с искренним сожалением сказал дедушка.
В средней группе детского сада к сентябрьскому утреннику меня готовил дедушка. Темой праздника были звери и птицы: как они встречают осень и готовятся к зиме. Стихотворений, насколько мне помнится, нам не раздавали, а если и раздали, дедушка отверг предложения воспитательниц и сказал, что читать мы будем своё.
Этим своим он выбрал выдающееся, без дураков, произведение Николая Олейникова "Таракан".
Мне сложно сказать, что им руководило. Сам дедушка никогда садик не посещал, так что мстить ему было не за что. Воспитательницы мои были чудесные добрые женщины. Не знаю. Возможно, он хотел внести ноту высокой трагедии в обыденное мельтешение белочек и скворцов.
Так что погожим осенним утром я вышла на середину зала, одёрнула платье, расшитое листьями из бархатной бумаги, обвела взглядом зрителей и проникновенно начала:
– Таракан сидит в стакане,
Ножку рыжую сосёт.
Он попался. Он в капкане.
И теперь он казни ждёт.
В "Театре" Моэма первые уроки актерского мастерства Джулии давала тётушка. У меня вместо тётушки был дед. Мы отработали всё: паузы, жесты, правильное дыхание.
– Таракан к стеклу прижался
И глядит, едва дыша.
Он бы смерти не боялся,
Если б знал, что есть душа.
Постепенно голос мой окреп и набрал силу. Я приближалась к самому грозному моменту:
– Он печальными глазами
На диван бросает взгляд,
Где с ножами, топорами
Вивисекторы сидят.
Дед меня не видел, но он мог бы мной гордиться. Я декламировала с глубоким чувством. И то, что на "вивисекторах" лица воспитательниц и мам начали меняться, объяснила для себя воздействием поэзии и своего таланта.
– Вот палач к нему подходит, – пылко воскликнула я. – И ощупав ему грудь, он под рёбрами находит то, что следует проткнуть!
Героя безжалостно убивают. Сто четыре инструмента рвут на части пациента! (тут голос у меня дрогнул). От увечий и от ран помирает таракан.
В этом месте накал драматизма достиг пика. Когда позже я читала в школе Лермонтова "На смерть поэта", оказалось, что весь полагающийся спектр эмоций, от гнева до горя, был мною пережит ещё в пять лет.
– Всё в прошедшем, – обречённо вздохнула я, – боль, невзгоды. Нету больше ничего. И подпочвенные воды вытекают из него.
Тут я сделала долгую паузу. Лица взрослых озарились надеждой: видимо, они решили, что я закончила. Ха! А трагедия осиротевшего ребёнка?
– Там, в щели большого шкапа,
Всеми кинутый, один,
Сын лепечет: "Папа, папа!"
Бедный сын!
Выкрикнуть последние слова. Посмотреть вверх. Помолчать, переводя дыхание.
Зал потрясённо молчал вместе со мной.
Но и это был ещё не конец.
– И стоит над ним лохматый вивисектор удалой, – с мрачной ненавистью сказала я. – Безобразный, волосатый, со щипцами и пилой.
Кто-то из слабых духом детей зарыдал.
– Ты, подлец, носящий брюки! – выкрикнула я в лицо чьему-то папе. – Знай, что мёртвый таракан – это мученик науки! А не просто таракан.
Папа издал странный горловой звук, который мне не удалось истолковать. Но это было и несущественно. Бурными волнами поэзии меня несло к финалу.
– Сторож грубою рукою
Из окна его швырнёт.
И во двор вниз головою
Наш голубчик упадёт.
Пауза. Пауза. Пауза. За окном ещё желтел каштан, бегала по крыше веранды какая-то пичужка, но всё было кончено.
– На затоптанной дорожке, – скорбно сказала я, – возле самого крыльца будет он задравши ножки ждать печального конца.
Бессильно уронить руки. Ссутулиться. Выглядеть человеком, утратившим смысл жизни. И отчетливо, сдерживая рыдания, выговорить последние четыре строки:
– Его косточки сухие
Будет дождик поливать,
Его глазки голубые
Будет курица клевать.
Тишина. Кто-то всхлипнул – возможно, я сама. С моего подола отвалился бархатный лист, упал, кружась, на пол, нарушив шелестом гнетущее безмолвие, и вот тогда, наконец, где-то глубоко в подвале бурно, отчаянно, в полный рост зааплодировали тараканы.
На самом деле, конечно, нет. И тараканов-то у нас не было, и лист с меня не отваливался. Мне очень осторожно похлопали, видимо, опасаясь вызвать вспышку биса, увели плачущих детей, похлопали по щекам потерявших сознание, дали воды обмякшей воспитательнице младшей группы и вручили мне какую-то смехотворно детскую книжку вроде рассказов Бианки.
– Почему? – гневно спросила вечером бабушка у деда. Гнев был вызван в том числе тем, что в своем возмущении она оказалась одинока. От моих родителей ждать понимания не приходилось: папа хохотал, а мама сказала, что она ненавидит утренники и я могла бы читать там даже "Майн Кампф", хуже бы не стало. – Почему ты выучил с ребёнком именно это стихотворение?
– Потому что "Жука-антисемита" в одно лицо декламировать неудобно, – с искренним сожалением сказал дедушка.
Morning party in kindergarten
In the middle group of kindergarten, my grandfather was preparing me for the September matinee. The theme of the celebration was animals and birds: how they meet autumn and prepare for winter. Poems, as far as I remember, were not given to us, and if they were distributed, grandfather rejected the offers of the teachers and said that we would read our own.
With this, he chose the outstanding, without fools, Nikolai Oleinikov's work “Cockroach”.
It's hard for me to say what led him. Grandfather himself never visited the kindergarten, so he had nothing to take revenge on. My teachers were wonderful good women. I do not know. Perhaps he wanted to bring a note of high tragedy to the ordinary fuss of squirrels and starlings.
So on a fine autumn morning, I went to the middle of the hall, pulled out a dress embroidered with leaves of velvet paper, looked around at the audience and began with a heartfelt start:
- The cockroach is sitting in a glass,
Redhead sucks.
He got caught. He is in a trap.
And now he is waiting for the execution.
In the "Theater" Maugham the first lessons in acting skills Julia gave an aunt. I had a grandfather instead of an aunt. We worked everything: pauses, gestures, proper breathing.
- The cockroach pressed against the glass
And looks, barely breathing.
He would not be afraid of death
If I knew what a soul is.
Gradually my voice grew stronger and gained strength. I was approaching the most terrible moment:
- He has sad eyes
Looks at the sofa
Where with knives, axes
Vivisectors are sitting.
My grandfather did not see me, but he could be proud of me. I recited with deep feeling. And the fact that on the “vivisectors” the faces of the teachers and mothers began to change, she explained to herself by the influence of poetry and her talent.
“Here the executioner approaches him,” I exclaimed fervently. - And feeling his chest, he finds under the ribs what should be pierced!
The hero is ruthlessly killed. One hundred and four instruments tear into parts of the patient! (here my voice trembled). From mutilation and wounds, a cockroach dies.
At this point, the intensity of drama reached a peak. When I later read “To the Poet's Death” at Lermontov’s school, it turned out that I had survived the whole relying spectrum of emotions, from anger to grief, back in five years.
“Everything is in the past,” I sighed doomedly, “pain, adversity.” There is nothing more. And subsoil waters flow from it.
Then I made a long pause. The faces of the adults were filled with hope: apparently, they decided that I was finished. Ha! And the tragedy of an orphaned child?
- There, in the crevice of a large cabinet,
All thrown, one,
The son babbles: "Dad, dad!"
Poor son!
Shout out the last words. Look up. Be silent while breathing.
The hall was shockedly silent with me.
But that was not the end.
“And there stands a shaggy vivisector daring over him,” I said with grim hatred. - Ugly, hairy, with tongs and a saw.
Some of the weak-minded children sobbed.
“You scoundrel wearing trousers!” I shouted in the face of someone's dad. “Know that a dead cockroach is a martyr of science!” And not just a cockroach.
Dad made a strange throaty sound that I could not interpret. But that was not essential. The stormy waves of poetry carried me to the finale.
- Watchman with a rough hand
He will be thrown out of the window.
And into the yard upside down
Our darling will fall.
Pause. Pause. Pause. Outside the window, the chestnut still turned yellow, some birdie was running on the roof of the veranda, but it was all over.
“On the trampled path,” I said mournfully, “near the very porch he will be raising his legs to wait for the sad end.”
Powerless to drop your hands. Slouch. Look like a man who has lost the meaning of life. And distinctly, restraining sobs, pronounce the last four lines:
- His bones are dry
It will rain
His eyes are blue
Will the chicken peck.
Silence. Someone sobbed - maybe I myself. A velvet leaf fell off my hem, fell, swirling to the floor, breaking the oppressive silence with a rustle, and then, finally, somewhere deep in the basement, cockroaches applauded violently, desperately, to their full height.
Actually, of course not. And we didn’t have cockroaches, and the sheet didn’t fall off me. They patted me very carefully, apparently fearing to cause an outbreak of bis, took away the crying children, patted my faints on the cheeks, gave water to the limp teacher of the younger group and handed me some ridiculously children's book like Bianca's short stories.
- Why? - Grandma asked her grandfather angrily in the evening. Anger was caused, among other things, by the fact that in her indignation she was lonely. I didn’t have to wait for understanding from my parents: my father laughed, and my mother said that she hates morning performances and I could even read Mine Kampf there, it would not get any worse. “Why did you learn this particular poem with your child?”
“Because the Anti-Semitic Beetle in one person to recite is inconvenient,” grandfather said with genuine regret.
In the middle group of kindergarten, my grandfather was preparing me for the September matinee. The theme of the celebration was animals and birds: how they meet autumn and prepare for winter. Poems, as far as I remember, were not given to us, and if they were distributed, grandfather rejected the offers of the teachers and said that we would read our own.
With this, he chose the outstanding, without fools, Nikolai Oleinikov's work “Cockroach”.
It's hard for me to say what led him. Grandfather himself never visited the kindergarten, so he had nothing to take revenge on. My teachers were wonderful good women. I do not know. Perhaps he wanted to bring a note of high tragedy to the ordinary fuss of squirrels and starlings.
So on a fine autumn morning, I went to the middle of the hall, pulled out a dress embroidered with leaves of velvet paper, looked around at the audience and began with a heartfelt start:
- The cockroach is sitting in a glass,
Redhead sucks.
He got caught. He is in a trap.
And now he is waiting for the execution.
In the "Theater" Maugham the first lessons in acting skills Julia gave an aunt. I had a grandfather instead of an aunt. We worked everything: pauses, gestures, proper breathing.
- The cockroach pressed against the glass
And looks, barely breathing.
He would not be afraid of death
If I knew what a soul is.
Gradually my voice grew stronger and gained strength. I was approaching the most terrible moment:
- He has sad eyes
Looks at the sofa
Where with knives, axes
Vivisectors are sitting.
My grandfather did not see me, but he could be proud of me. I recited with deep feeling. And the fact that on the “vivisectors” the faces of the teachers and mothers began to change, she explained to herself by the influence of poetry and her talent.
“Here the executioner approaches him,” I exclaimed fervently. - And feeling his chest, he finds under the ribs what should be pierced!
The hero is ruthlessly killed. One hundred and four instruments tear into parts of the patient! (here my voice trembled). From mutilation and wounds, a cockroach dies.
At this point, the intensity of drama reached a peak. When I later read “To the Poet's Death” at Lermontov’s school, it turned out that I had survived the whole relying spectrum of emotions, from anger to grief, back in five years.
“Everything is in the past,” I sighed doomedly, “pain, adversity.” There is nothing more. And subsoil waters flow from it.
Then I made a long pause. The faces of the adults were filled with hope: apparently, they decided that I was finished. Ha! And the tragedy of an orphaned child?
- There, in the crevice of a large cabinet,
All thrown, one,
The son babbles: "Dad, dad!"
Poor son!
Shout out the last words. Look up. Be silent while breathing.
The hall was shockedly silent with me.
But that was not the end.
“And there stands a shaggy vivisector daring over him,” I said with grim hatred. - Ugly, hairy, with tongs and a saw.
Some of the weak-minded children sobbed.
“You scoundrel wearing trousers!” I shouted in the face of someone's dad. “Know that a dead cockroach is a martyr of science!” And not just a cockroach.
Dad made a strange throaty sound that I could not interpret. But that was not essential. The stormy waves of poetry carried me to the finale.
- Watchman with a rough hand
He will be thrown out of the window.
And into the yard upside down
Our darling will fall.
Pause. Pause. Pause. Outside the window, the chestnut still turned yellow, some birdie was running on the roof of the veranda, but it was all over.
“On the trampled path,” I said mournfully, “near the very porch he will be raising his legs to wait for the sad end.”
Powerless to drop your hands. Slouch. Look like a man who has lost the meaning of life. And distinctly, restraining sobs, pronounce the last four lines:
- His bones are dry
It will rain
His eyes are blue
Will the chicken peck.
Silence. Someone sobbed - maybe I myself. A velvet leaf fell off my hem, fell, swirling to the floor, breaking the oppressive silence with a rustle, and then, finally, somewhere deep in the basement, cockroaches applauded violently, desperately, to their full height.
Actually, of course not. And we didn’t have cockroaches, and the sheet didn’t fall off me. They patted me very carefully, apparently fearing to cause an outbreak of bis, took away the crying children, patted my faints on the cheeks, gave water to the limp teacher of the younger group and handed me some ridiculously children's book like Bianca's short stories.
- Why? - Grandma asked her grandfather angrily in the evening. Anger was caused, among other things, by the fact that in her indignation she was lonely. I didn’t have to wait for understanding from my parents: my father laughed, and my mother said that she hates morning performances and I could even read Mine Kampf there, it would not get any worse. “Why did you learn this particular poem with your child?”
“Because the Anti-Semitic Beetle in one person to recite is inconvenient,” grandfather said with genuine regret.
У записи 3 лайков,
0 репостов.
0 репостов.
Эту запись оставил(а) на своей стене Дмитрий Леденцов