текст, который напугал маму
самое забавное в том, владислав алексеевич,
что находятся люди,
до сих пор говорящие обо мне в потрясающих терминах
«вундеркинд»,
«пубертатный период»
и «юная девочка»
«что вы хотите, она же еще ребенок» -
это обо мне, владислав алексеевич,
овладевшей наукой вводить церебролизин внутримышечно
мексидол с никотинкой подкожно,
знающей, чем инсулиновый шприц
выгодно отличается от обычного –
тоньше игла,
хотя он всего на кубик,
поэтому что-то приходится вкалывать дважды;
обо мне, владислав алексеевич,
просовывающей руку под рядом лежащего
с целью проверить, теплый ли еще, дышит ли,
если дышит, то часто ли, будто загнанно,
или, наоборот, тяжело и медленно,
и решить, дотянет ли до утра,
и подумать опять, как жить, если не дотянет;
обо мне, владислав алексеевич,
что умеет таскать тяжелое,
чинить сломавшееся,
утешать беспомощных,
привозить себя на троллейбусе драть из десны восьмерки,
плеваться кровавой ватою,
ездить без провожатых
и без встречающих,
обживать одноместные номера в советских пустых гостиницах,
скажем, петрозаводска, владивостока и красноярска,
бурый ковролин, белый кафель в трещинах,
запах казенного дезинфицирующего,
коридоры как взлетные полосы
и такое из окон, что даже смотреть не хочется;
обо мне, которая едет с матерью в скорой помощи,
дребезжащей на каждой выбоине,
а у матери дырка в легком, и ей даже всхлипнуть больно,
или через осень сидящей с нею в травматологии,
в компании пьяных боровов со множественными ножевыми,
и врачи так заняты,
что не в состоянии уделить ей ни получаса, ни обезболивающего,
а у нее обе ручки сломаны,
я ее одевала час, рукава пустые висят,
и уж тут-то она ревет – а ты ждешь и бесишься,
мать пытаешься успокоить, а сама медсестер хохочущих
ненавидишь до рвоты, до черного исступления;
это я неразумное дитятко, ну ей-богу же,
после яростного спектакля длиной в полтора часа,
где я только на брюхе не ползаю, чтобы зрители мне поверили,
чтобы поиграли со мной да поулыбались мне,
рассказали бы мне и целому залу что-нибудь,
в чем едва ли себе когда-нибудь признавалися;
а потом все смеются, да, все уходят счастливые и согретые,
только мне трудно передвигаться и разговаривать,
и кивать своим,
и держать лицо,
но иначе и жить, наверное, было б незачем;
это меня они упрекают в высокомерии,
говорят мне «ты б хоть не материлась так»,
всё хотят научить чему-то, поскольку взрослые, -
размышлявшую о самоубийстве,
хладнокровно, как о чужом,
«только б не помешали» -
из-за этого, кстати, доктор как-то лет в девятнадцать
отказался лечить меня стационарно –
вы тут подохнете, что нам писать в отчетности? –
меня, втягивавшую кокс через голубую тысячерублевую
в отсутствие хрестоматийной стодолларовой,
хотя круче было б через десятку, по-пролетарски,
а еще лучше – через десятку рупий;
облизавшую как-то тарелку, с которой нюхали,
поздним утром, с похмелья, которое как рукой сняло;
меня, которую предали только шестеро,
но зато самых важных, насущных, незаменяемых,
так что в первое время, как на параплане, от ужаса
воздух в легкие не заталкивался;
меня, что сама себе с ранней юности
и отец, и брат, и возлюбленный;
меня, что проходит в куртке мимо прилавка с книгами,
видит на своей наклейку с надписью «республика» рекомендует»
и хочет обрадоваться,
но ничего не чувствует,
понимаешь, совсем ничего не чувствует;
это меня они лечат, имевшую обыкновение
спать с нелюбимыми, чтоб доказать любимым,
будто клином на них белый свет не сходится,
извиваться, орать, впиваться ногтями в простыни;
это меня, подверженную обсессиям, мономаниям,
способную ждать годами, сидеть-раскачиваться,
каждым «чтобы ты сдох» говорить «пожалуйста, полюби меня»;
меня, с моими прямыми эфирами, с журналистами,
снимающими всегда в строгой очередности,
как я смотрю в ноутбук и стучу по клавишам,
как я наливаю чай и сажусь его пить и щуриться,
как я читаю книжку на подоконнике,
потому что считают, видимо,
что как-то так и выглядит жизнь писателя;
они, кстати говоря, обожают спрашивать:
«что же вы, вера, такая молоденькая, веселая,
а такие тексты пишете мрачные?
это все откуда у вас берется-то?»
как ты думаешь, что мне ответить им, милый друг владислав алексеевич?
может, рассказать им как есть – так и так, дорогая анечка,
я одна боевое подразделение
по борьбе со вселенскою энтропией;
я седьмой год воюю со жлобством и ханжеством,
я отстаиваю права что-то значить,
писать,
высказываться
со своих пятнадцати,
я рассыпаю тексты вдоль той тропы,
что ведет меня глубже и глубже в лес,
размечаю время и расстояние;
я так делаю с самого детства, анечка,
и сначала пришли и стали превозносить,
а за ними пришли и стали топить в дерьме,
важно помнить, что те и другие матрица,
белый шум, случайные коды, пиксели,
глупо было бы позволять им верстать себя;
я живой человек, мне по умолчанию
будет тесной любая ниша, что мне отводится;
что касается славы как твердой валюты, то про курс лучше узнавать
у пары моих приятелей, -
порасспросите их, сколько она им стоила
и как мало от них оставила;
я старая, старая, старая баба, анечка,
изведенная,
страшно себе постылая,
которая, в общем, только и утешается
тем, что бог, может быть, иногда глядит на нее и думает:
- ну она ничего, справляется.
я, наверное,
не ошибся в ней.
30 марта 2009 года.
Ради такого кадра ничего не жаль
осень опять надевается с рукавов,
электризует волосы - ворот узок.
мальчик мой, я надеюсь, что ты здоров
и бережёшься слишком больших нагрузок.
мир кладёт тебе в книги душистых слов,
а в динамики - новых музык.
город после лета стоит худым,
зябким, как в семь утра после вечеринки.
ничего не движется, даже дым;
только птицы под небом плавают, как чаинки,
и прохожий смеется паром, уже седым.
у тебя были руки с затейливой картой вен,
жаркий смех и короткий шрамик на подбородке.
маяки смотрели на нас просительно, как сиротки,
море брызгалось, будто масло на сковородке,
пахло темными винами из таверн;
так осу, убив, держат в пальцах - "ужаль. ужаль".
так зареванными идут из кинотеатра.
так вступает осень - всегда с оркестра, как фрэнк синатра.
кто-то помнит нас вместе. ради такого кадра
ничего,
ничего,
ничего не жаль.
Надо было поостеречься...
Надо было поостеречься.
Надо было предвидеть сбой.
Просто Отче хотел развлечься
И проверить меня тобой.
Я ждала от Него подвоха –
Он решил не терять ни дня.
Что же, бинго. Мне правда плохо.
Он опять обыграл меня.
От тебя так тепло и тесно…
Так усмешка твоя горька…
Бог играет всегда нечестно.
Бог играет наверняка.
Он блефует. Он не смеется.
Он продумывает ходы.
Вот поэтому медью солнце
Заливает твои следы,
Вот поэтому взгляд твой жаден
И дыхание – как прибой.
Ты же знаешь, Он беспощаден.
Он расплавит меня тобой.
Он разъест меня черной сажей
Злых волос твоих, злых ресниц.
Он, наверно, заставит даже
Умолять Его, падать ниц –
И распнет ведь. Не на Голгофе.
Ты – быстрее меня убьешь.
Я зайду к тебе выпить кофе.
И умру
У твоих
Подошв.
@@@
В свежих ранах крупинки соли.
Ночью снятся колосья ржи.
Никогда не боялась боли -
Только лжи.
Индекс Вечности на конверте.
Две цыганки в лихой арбе.
Никому не желала смерти.
Лишь себе.
Выбиваясь из сил, дремала
В пальцах Господа. Слог дробя,
Я прошу у небес так мало...
Да, тебя.
@@@
Я.
Ниспадающая.
Ничья.
Беспрекословная, как знаменье.
Вздорная.
Волосы в три ручья.
Он - гримаска девчоночья -
Беспокойство. Недоуменье.
Я - открытая всем ветрам,
Раскаленная до озноба.
Он - ест сырники по утрам,
Ни о чем не скорбя особо.
Я -
Измеряю слова
Навес,
Переплавляя их тут же в пули,
Он - сидит у окна на стуле
И не сводит очей с небес.
Мы-
Не знаем друг друга.
Нас -
Нет еще как местоименья.
Только -
Капелька умиленья.
Любования. Сожаленья.
Он - миндальная форма глаз,
Руки, слепленные точёно...
В общем - в тысячу первый раз,
Лоб сжимая разгорячённо,
Быть веселой - чуть напоказ -
И, хватая обрывки фраз,
Остроумствовать обречённо,
Боже, как это все никчёмно -
Никогда не случится "нас"
Как единства местоимений,
Только горсточка сожалений. -
Все закончилось. Свет погас.
Я.
Все та же.
И даже
Ночь
Мне тихонько целует веки.
Не сломать меня.
Не помочь.
Я - Юпитера дочь.
Вовеки.
Меня трудно любить
Земным.
В вихре ожесточённых весён
Я порой задохнусь иным,
Что лучист, вознесён, несносен...
Но ему не построят храм,
Что пребудет велик и вечен -
Он ест сырники по утрам
И влюбляется в смертных женщин.
Я же
Все-таки лишь струна.
Только
Голос.
Без слов.
Без плоти.
Муза.
Дух.
Только не жена. -
Ветер,
Пойманный
На излёте.
@@@
Думала - сами ищем
Звезд себе и дорог.
Дети пусть верят в притчи
Про всемогущий Рок.
Фатума план утрачен.
Люди богов сильней...
Только ты предназначен,
Небом завещан мне.
Огненною десницей
(Чую ведь - на беду!)
Ты на роду написан,
Высечен на роду,
Ласковоокой смертью,
Болью к родной стране -
Милый, ты предначертан,
Ты предзагадан мне...
Гордые оба - знаю.
Вместе - как на войне.
Только - усмешка злая -
Выбора просто нет:
С новыми - не забыться,
Новых - не полюбить.
Мне без тебя не сбыться.
Мне без тебя не быть.
Сколько ни будь с другими
Да ни дразни судьбу -
Вот оно - твое имя,
Словно клеймо на лбу.
@@@
Стиснув до белизны кулаки,
Я не чувствую боли.
Я играю лишь главные роли -
Пусть они не всегда велики,
Но зато в них всегда больше соли,
Больше желчи в них или тоски,
Прямоты или истинной воли -
Они страшно подчас нелегки,
Но за них и награды поболе.
Ты же хочешь заставить меня
Стать одним из твоих эпизодов.
Кадром фильма. Мгновением дня.
Камнем гулких готических сводов
Твоих
самое забавное в том, владислав алексеевич,
что находятся люди,
до сих пор говорящие обо мне в потрясающих терминах
«вундеркинд»,
«пубертатный период»
и «юная девочка»
«что вы хотите, она же еще ребенок» -
это обо мне, владислав алексеевич,
овладевшей наукой вводить церебролизин внутримышечно
мексидол с никотинкой подкожно,
знающей, чем инсулиновый шприц
выгодно отличается от обычного –
тоньше игла,
хотя он всего на кубик,
поэтому что-то приходится вкалывать дважды;
обо мне, владислав алексеевич,
просовывающей руку под рядом лежащего
с целью проверить, теплый ли еще, дышит ли,
если дышит, то часто ли, будто загнанно,
или, наоборот, тяжело и медленно,
и решить, дотянет ли до утра,
и подумать опять, как жить, если не дотянет;
обо мне, владислав алексеевич,
что умеет таскать тяжелое,
чинить сломавшееся,
утешать беспомощных,
привозить себя на троллейбусе драть из десны восьмерки,
плеваться кровавой ватою,
ездить без провожатых
и без встречающих,
обживать одноместные номера в советских пустых гостиницах,
скажем, петрозаводска, владивостока и красноярска,
бурый ковролин, белый кафель в трещинах,
запах казенного дезинфицирующего,
коридоры как взлетные полосы
и такое из окон, что даже смотреть не хочется;
обо мне, которая едет с матерью в скорой помощи,
дребезжащей на каждой выбоине,
а у матери дырка в легком, и ей даже всхлипнуть больно,
или через осень сидящей с нею в травматологии,
в компании пьяных боровов со множественными ножевыми,
и врачи так заняты,
что не в состоянии уделить ей ни получаса, ни обезболивающего,
а у нее обе ручки сломаны,
я ее одевала час, рукава пустые висят,
и уж тут-то она ревет – а ты ждешь и бесишься,
мать пытаешься успокоить, а сама медсестер хохочущих
ненавидишь до рвоты, до черного исступления;
это я неразумное дитятко, ну ей-богу же,
после яростного спектакля длиной в полтора часа,
где я только на брюхе не ползаю, чтобы зрители мне поверили,
чтобы поиграли со мной да поулыбались мне,
рассказали бы мне и целому залу что-нибудь,
в чем едва ли себе когда-нибудь признавалися;
а потом все смеются, да, все уходят счастливые и согретые,
только мне трудно передвигаться и разговаривать,
и кивать своим,
и держать лицо,
но иначе и жить, наверное, было б незачем;
это меня они упрекают в высокомерии,
говорят мне «ты б хоть не материлась так»,
всё хотят научить чему-то, поскольку взрослые, -
размышлявшую о самоубийстве,
хладнокровно, как о чужом,
«только б не помешали» -
из-за этого, кстати, доктор как-то лет в девятнадцать
отказался лечить меня стационарно –
вы тут подохнете, что нам писать в отчетности? –
меня, втягивавшую кокс через голубую тысячерублевую
в отсутствие хрестоматийной стодолларовой,
хотя круче было б через десятку, по-пролетарски,
а еще лучше – через десятку рупий;
облизавшую как-то тарелку, с которой нюхали,
поздним утром, с похмелья, которое как рукой сняло;
меня, которую предали только шестеро,
но зато самых важных, насущных, незаменяемых,
так что в первое время, как на параплане, от ужаса
воздух в легкие не заталкивался;
меня, что сама себе с ранней юности
и отец, и брат, и возлюбленный;
меня, что проходит в куртке мимо прилавка с книгами,
видит на своей наклейку с надписью «республика» рекомендует»
и хочет обрадоваться,
но ничего не чувствует,
понимаешь, совсем ничего не чувствует;
это меня они лечат, имевшую обыкновение
спать с нелюбимыми, чтоб доказать любимым,
будто клином на них белый свет не сходится,
извиваться, орать, впиваться ногтями в простыни;
это меня, подверженную обсессиям, мономаниям,
способную ждать годами, сидеть-раскачиваться,
каждым «чтобы ты сдох» говорить «пожалуйста, полюби меня»;
меня, с моими прямыми эфирами, с журналистами,
снимающими всегда в строгой очередности,
как я смотрю в ноутбук и стучу по клавишам,
как я наливаю чай и сажусь его пить и щуриться,
как я читаю книжку на подоконнике,
потому что считают, видимо,
что как-то так и выглядит жизнь писателя;
они, кстати говоря, обожают спрашивать:
«что же вы, вера, такая молоденькая, веселая,
а такие тексты пишете мрачные?
это все откуда у вас берется-то?»
как ты думаешь, что мне ответить им, милый друг владислав алексеевич?
может, рассказать им как есть – так и так, дорогая анечка,
я одна боевое подразделение
по борьбе со вселенскою энтропией;
я седьмой год воюю со жлобством и ханжеством,
я отстаиваю права что-то значить,
писать,
высказываться
со своих пятнадцати,
я рассыпаю тексты вдоль той тропы,
что ведет меня глубже и глубже в лес,
размечаю время и расстояние;
я так делаю с самого детства, анечка,
и сначала пришли и стали превозносить,
а за ними пришли и стали топить в дерьме,
важно помнить, что те и другие матрица,
белый шум, случайные коды, пиксели,
глупо было бы позволять им верстать себя;
я живой человек, мне по умолчанию
будет тесной любая ниша, что мне отводится;
что касается славы как твердой валюты, то про курс лучше узнавать
у пары моих приятелей, -
порасспросите их, сколько она им стоила
и как мало от них оставила;
я старая, старая, старая баба, анечка,
изведенная,
страшно себе постылая,
которая, в общем, только и утешается
тем, что бог, может быть, иногда глядит на нее и думает:
- ну она ничего, справляется.
я, наверное,
не ошибся в ней.
30 марта 2009 года.
Ради такого кадра ничего не жаль
осень опять надевается с рукавов,
электризует волосы - ворот узок.
мальчик мой, я надеюсь, что ты здоров
и бережёшься слишком больших нагрузок.
мир кладёт тебе в книги душистых слов,
а в динамики - новых музык.
город после лета стоит худым,
зябким, как в семь утра после вечеринки.
ничего не движется, даже дым;
только птицы под небом плавают, как чаинки,
и прохожий смеется паром, уже седым.
у тебя были руки с затейливой картой вен,
жаркий смех и короткий шрамик на подбородке.
маяки смотрели на нас просительно, как сиротки,
море брызгалось, будто масло на сковородке,
пахло темными винами из таверн;
так осу, убив, держат в пальцах - "ужаль. ужаль".
так зареванными идут из кинотеатра.
так вступает осень - всегда с оркестра, как фрэнк синатра.
кто-то помнит нас вместе. ради такого кадра
ничего,
ничего,
ничего не жаль.
Надо было поостеречься...
Надо было поостеречься.
Надо было предвидеть сбой.
Просто Отче хотел развлечься
И проверить меня тобой.
Я ждала от Него подвоха –
Он решил не терять ни дня.
Что же, бинго. Мне правда плохо.
Он опять обыграл меня.
От тебя так тепло и тесно…
Так усмешка твоя горька…
Бог играет всегда нечестно.
Бог играет наверняка.
Он блефует. Он не смеется.
Он продумывает ходы.
Вот поэтому медью солнце
Заливает твои следы,
Вот поэтому взгляд твой жаден
И дыхание – как прибой.
Ты же знаешь, Он беспощаден.
Он расплавит меня тобой.
Он разъест меня черной сажей
Злых волос твоих, злых ресниц.
Он, наверно, заставит даже
Умолять Его, падать ниц –
И распнет ведь. Не на Голгофе.
Ты – быстрее меня убьешь.
Я зайду к тебе выпить кофе.
И умру
У твоих
Подошв.
@@@
В свежих ранах крупинки соли.
Ночью снятся колосья ржи.
Никогда не боялась боли -
Только лжи.
Индекс Вечности на конверте.
Две цыганки в лихой арбе.
Никому не желала смерти.
Лишь себе.
Выбиваясь из сил, дремала
В пальцах Господа. Слог дробя,
Я прошу у небес так мало...
Да, тебя.
@@@
Я.
Ниспадающая.
Ничья.
Беспрекословная, как знаменье.
Вздорная.
Волосы в три ручья.
Он - гримаска девчоночья -
Беспокойство. Недоуменье.
Я - открытая всем ветрам,
Раскаленная до озноба.
Он - ест сырники по утрам,
Ни о чем не скорбя особо.
Я -
Измеряю слова
Навес,
Переплавляя их тут же в пули,
Он - сидит у окна на стуле
И не сводит очей с небес.
Мы-
Не знаем друг друга.
Нас -
Нет еще как местоименья.
Только -
Капелька умиленья.
Любования. Сожаленья.
Он - миндальная форма глаз,
Руки, слепленные точёно...
В общем - в тысячу первый раз,
Лоб сжимая разгорячённо,
Быть веселой - чуть напоказ -
И, хватая обрывки фраз,
Остроумствовать обречённо,
Боже, как это все никчёмно -
Никогда не случится "нас"
Как единства местоимений,
Только горсточка сожалений. -
Все закончилось. Свет погас.
Я.
Все та же.
И даже
Ночь
Мне тихонько целует веки.
Не сломать меня.
Не помочь.
Я - Юпитера дочь.
Вовеки.
Меня трудно любить
Земным.
В вихре ожесточённых весён
Я порой задохнусь иным,
Что лучист, вознесён, несносен...
Но ему не построят храм,
Что пребудет велик и вечен -
Он ест сырники по утрам
И влюбляется в смертных женщин.
Я же
Все-таки лишь струна.
Только
Голос.
Без слов.
Без плоти.
Муза.
Дух.
Только не жена. -
Ветер,
Пойманный
На излёте.
@@@
Думала - сами ищем
Звезд себе и дорог.
Дети пусть верят в притчи
Про всемогущий Рок.
Фатума план утрачен.
Люди богов сильней...
Только ты предназначен,
Небом завещан мне.
Огненною десницей
(Чую ведь - на беду!)
Ты на роду написан,
Высечен на роду,
Ласковоокой смертью,
Болью к родной стране -
Милый, ты предначертан,
Ты предзагадан мне...
Гордые оба - знаю.
Вместе - как на войне.
Только - усмешка злая -
Выбора просто нет:
С новыми - не забыться,
Новых - не полюбить.
Мне без тебя не сбыться.
Мне без тебя не быть.
Сколько ни будь с другими
Да ни дразни судьбу -
Вот оно - твое имя,
Словно клеймо на лбу.
@@@
Стиснув до белизны кулаки,
Я не чувствую боли.
Я играю лишь главные роли -
Пусть они не всегда велики,
Но зато в них всегда больше соли,
Больше желчи в них или тоски,
Прямоты или истинной воли -
Они страшно подчас нелегки,
Но за них и награды поболе.
Ты же хочешь заставить меня
Стать одним из твоих эпизодов.
Кадром фильма. Мгновением дня.
Камнем гулких готических сводов
Твоих
text that scared mom
the funny thing is, Vladislav Alekseevich,
what are the people
still talking about me in terrific terms
"Wunderkind",
"Pubertal period"
and "young girl"
“What do you want, she is still a child” -
This is about me, Vladislav Alekseevich,
mastering the science of introducing cerebrolysin intramuscularly
mexidol with nicotine sc,
knowing than insulin syringe
compares favorably with the usual -
thinner needle,
although he's only a die,
therefore, you have to work something twice;
about me, Vladislav Alekseevich,
sticking his hand under the next lying
in order to check if it is still warm, if it is breathing,
if it is breathing, is it often as if driven out
or, on the contrary, hard and slow,
and decide whether it will last until morning
and think again how to live if you don't make it;
about me, Vladislav Alekseevich,
that can carry heavy
to repair the broken
console the helpless
bring yourself on a trolley bus to tear from the gums of the eight,
spitting bloody wadding
ride without escort
and without meeting
accommodate single rooms in the Soviet empty hotels,
say, Petrozavodsk, Vladivostok and Krasnoyarsk,
brown carpet, white tile in the cracks,
the smell of breech disinfectant,
corridors like runways
and from the windows that you don't even want to look;
about me, who is traveling with her mother in the emergency room,
rattling on every pothole,
and the mother has a hole in her lung, and she even hurt sob,
or through autumn sitting with her in traumatology,
in the company of drunken hogs with multiple knife,
and the doctors are so busy
that is not able to give her neither half an hour nor anesthetic,
and her hands are both broken
I wore her for an hour, empty sleeves hang,
and here she roars - and you wait and rage,
mother trying to calm, while the nurses themselves are laughing
you hate to vomit, to black frenzy;
I am an unreasonable child, well, by God,
after a violent performance of an hour and a half,
where I don't crawl on my belly, so that the audience will believe me,
to play with me and smile to me
would tell me and the whole room something
in which you hardly ever admitted to yourself;
and then everyone laughs, yes, everyone leaves happy and warm,
only it is difficult for me to move and talk
and nod your
and keep your face
but it was probably not necessary to live otherwise;
they reproach me for arrogance,
they say to me, “you shouldn’t matter any more,”
everyone wants to teach something, as adults, -
pondering suicide
coolly, how about someone else,
“Only they wouldn’t hurt”
because of this, by the way, the doctor is somehow at nineteen
refused to treat me permanently -
you will die here, what to write to us in the reporting? -
me, coke inhaling through blue thousand-ruble
in the absence of a textbook hundred dollar,
although it would be cooler in ten, proletarian,
and even better through ten rupees;
licked somehow plate with which sniffed,
in the late morning, with a hangover, which disappeared like a hand;
only six people betrayed me
but the most important, vital, irreplaceable,
so for the first time, as a paraglider, from horror
the air in the lungs is not pushed;
me that to myself from an early youth
and father, and brother, and beloved;
me, that passes in a jacket past the counter with books,
Sees his sticker with the words "Republic" recommends "
and wants to rejoice
but nothing feels
you understand, you feel nothing at all;
that's me they treat used to
sleep with unloved to prove loved ones
as if white light does not converge on them,
squirm, yell, dig nails into sheets;
this is me, subject to obsessions, monomania,
able to wait for years, sit-sway,
everybody “so that you may die” to say “please love me”;
me, with my live broadcasts, with journalists,
always in strict order,
as I look at the laptop and knock on the keys,
as I pour tea and sit down to drink and squint,
as I read a book on the windowsill,
because they consider, apparently,
that the life of a writer somehow looks like;
they, by the way, love to ask:
“Why are you, faith, so young, cheerful,
and write such texts gloomy?
is this all about where you get something from? ”
How do you think that I should answer them, dear friend Vladislav Alekseevich?
maybe tell them as they are - so and so, dear Anya,
I am one combat unit
to combat universal entropy;
I have been fighting for the seventh year with wickedness and bigotry,
I stand for the right to mean something
write,
speak out
from their fifteen
I scatter texts along that path
that leads me deeper and deeper into the forest,
I mark the time and distance;
I have been doing this since childhood, Anya,
and first they came and extolled
and after them they came and began to drown in shit
It is important to remember that those and other matrix
white noise, random codes, pixels,
it would be foolish to allow them to impose themselves;
I am a living person, my default
the funny thing is, Vladislav Alekseevich,
what are the people
still talking about me in terrific terms
"Wunderkind",
"Pubertal period"
and "young girl"
“What do you want, she is still a child” -
This is about me, Vladislav Alekseevich,
mastering the science of introducing cerebrolysin intramuscularly
mexidol with nicotine sc,
knowing than insulin syringe
compares favorably with the usual -
thinner needle,
although he's only a die,
therefore, you have to work something twice;
about me, Vladislav Alekseevich,
sticking his hand under the next lying
in order to check if it is still warm, if it is breathing,
if it is breathing, is it often as if driven out
or, on the contrary, hard and slow,
and decide whether it will last until morning
and think again how to live if you don't make it;
about me, Vladislav Alekseevich,
that can carry heavy
to repair the broken
console the helpless
bring yourself on a trolley bus to tear from the gums of the eight,
spitting bloody wadding
ride without escort
and without meeting
accommodate single rooms in the Soviet empty hotels,
say, Petrozavodsk, Vladivostok and Krasnoyarsk,
brown carpet, white tile in the cracks,
the smell of breech disinfectant,
corridors like runways
and from the windows that you don't even want to look;
about me, who is traveling with her mother in the emergency room,
rattling on every pothole,
and the mother has a hole in her lung, and she even hurt sob,
or through autumn sitting with her in traumatology,
in the company of drunken hogs with multiple knife,
and the doctors are so busy
that is not able to give her neither half an hour nor anesthetic,
and her hands are both broken
I wore her for an hour, empty sleeves hang,
and here she roars - and you wait and rage,
mother trying to calm, while the nurses themselves are laughing
you hate to vomit, to black frenzy;
I am an unreasonable child, well, by God,
after a violent performance of an hour and a half,
where I don't crawl on my belly, so that the audience will believe me,
to play with me and smile to me
would tell me and the whole room something
in which you hardly ever admitted to yourself;
and then everyone laughs, yes, everyone leaves happy and warm,
only it is difficult for me to move and talk
and nod your
and keep your face
but it was probably not necessary to live otherwise;
they reproach me for arrogance,
they say to me, “you shouldn’t matter any more,”
everyone wants to teach something, as adults, -
pondering suicide
coolly, how about someone else,
“Only they wouldn’t hurt”
because of this, by the way, the doctor is somehow at nineteen
refused to treat me permanently -
you will die here, what to write to us in the reporting? -
me, coke inhaling through blue thousand-ruble
in the absence of a textbook hundred dollar,
although it would be cooler in ten, proletarian,
and even better through ten rupees;
licked somehow plate with which sniffed,
in the late morning, with a hangover, which disappeared like a hand;
only six people betrayed me
but the most important, vital, irreplaceable,
so for the first time, as a paraglider, from horror
the air in the lungs is not pushed;
me that to myself from an early youth
and father, and brother, and beloved;
me, that passes in a jacket past the counter with books,
Sees his sticker with the words "Republic" recommends "
and wants to rejoice
but nothing feels
you understand, you feel nothing at all;
that's me they treat used to
sleep with unloved to prove loved ones
as if white light does not converge on them,
squirm, yell, dig nails into sheets;
this is me, subject to obsessions, monomania,
able to wait for years, sit-sway,
everybody “so that you may die” to say “please love me”;
me, with my live broadcasts, with journalists,
always in strict order,
as I look at the laptop and knock on the keys,
as I pour tea and sit down to drink and squint,
as I read a book on the windowsill,
because they consider, apparently,
that the life of a writer somehow looks like;
they, by the way, love to ask:
“Why are you, faith, so young, cheerful,
and write such texts gloomy?
is this all about where you get something from? ”
How do you think that I should answer them, dear friend Vladislav Alekseevich?
maybe tell them as they are - so and so, dear Anya,
I am one combat unit
to combat universal entropy;
I have been fighting for the seventh year with wickedness and bigotry,
I stand for the right to mean something
write,
speak out
from their fifteen
I scatter texts along that path
that leads me deeper and deeper into the forest,
I mark the time and distance;
I have been doing this since childhood, Anya,
and first they came and extolled
and after them they came and began to drown in shit
It is important to remember that those and other matrix
white noise, random codes, pixels,
it would be foolish to allow them to impose themselves;
I am a living person, my default
У записи 16 лайков,
1 репостов.
1 репостов.
Эту запись оставил(а) на своей стене Татьяна Коновалова