Рассказывают, что писатель Владимир Набоков, годами читая лекции в Корнельском университете юным американским славистам, бился в попытках объяснить им «своими словами» суть непереводимых русских понятий — «интеллигенция», «пошлость», «мещанство» и «хамство». Говорят, с «интеллигенцией», «пошлостью» и «мещанством» он в конце концов справился, а вот растолковать, что означает слово «хамство», так и не смог.
Обращение к синонимам ему не помогло, потому что синонимы — это слова с одинаковым значением, а слова «наглость», «грубость» и «нахальство», которыми пытался воспользоваться Набоков, решительным образом от «хамства» по своему значению отличаются.
Наглость — это в общем-то способ действия, то есть напор без моральных и законных на то оснований, нахальство — это та же наглость плюс отсутствие стыда, что же касается грубости, то это скорее — форма поведения, нечто внешнее, не затрагивающее основ, грубо можно даже в любви объясняться, и вообще действовать с самыми лучшими намерениями, но грубо, грубо по форме — резко, крикливо и претенциозно.
Как легко заметить, грубость, наглость и нахальство, не украшая никого и даже заслуживая всяческого осуждения, при этом все-таки не убивают наповал, не опрокидывают навзничь и не побуждают лишний раз задуматься о безнадежно плачевном состоянии человечества в целом. Грубость, наглость и нахальство травмируют окружающих, но все же оставляют им какой-то шанс, какую-то надежду справиться с этим злом и что-то ему противопоставить.
Помню, еду я в ленинградском трамвае, и напротив меня сидит пожилой человек, и заходит какая-то шпана на остановке, и начинают они этого старика грубо, нагло и нахально задевать, и тот им что-то возражает, и кто-то из этих наглецов говорит: «Тебе, дед, в могилу давно пора!» А старик отвечает: «Боюсь, что ты с твоей наглостью и туда раньше меня успеешь!» Тут раздался общий смех, и хулиганы как-то стушевались. То есть — имела место грубость, наглость, но старик оказался острый на язык и что-то противопоставил этой наглости.
С хамством же все иначе. Хамство тем и отличается от грубости, наглости и нахальства, что оно непобедимо, что с ним невозможно бороться, что перед ним можно только отступить. И вот я долго думал над всем этим и, в отличие от Набокова, сформулировал, что такое хамство, а именно: хамство есть не что иное, как грубость, наглость, нахальство, вместе взятые, но при этом — умноженные на безнаказанность. Именно в безнаказанности все дело, в заведомом ощущении ненаказуемости, неподсудности деяний, в том чувстве полнейшей беспомощности, которое охватывает жертву. Именно безнаказанностью своей хамство и убивает вас наповал, вам нечего ему противопоставить, кроме собственного унижения, потому что хамство — это всегда «сверху вниз», это всегда «от сильного — слабому», потому что хамство — это беспомощность одного и безнаказанность другого, потому что хамство — это неравенство.
Десять лет я живу в Америке, причем не просто в Америке, а в безумном, дивном, ужасающем Нью-Йорке, и все поражаюсь отсутствию хамства. Все, что угодно, может произойти здесь с вами, а хамства все-таки нет. Не скажу, что я соскучился по нему, но все же задумываюсь — почему это так: грубые люди при всем американском национальном, я бы сказал, добродушии попадаются, наглые и нахальные — тоже, особенно, извините, в русских районах, но хамства, вот такого настоящего, самоупоенного, заведомо безнаказанного, — в Нью-Йорке практически нет. Здесь вас могут ограбить, но дверью перед вашей физиономией не хлопнут, а это немаловажно.
И тогда я стал думать, припоминать: при каких обстоятельствах мне хамили дома. Как это получалось, как выходило, что вот иду я по улице — тучный, взрослый и даже временами в свою очередь нахальный мужчина, во всяком случае явно не из робких, бывший, между прочим, военнослужащий охраны в лагерях особого режима, закончивший службу в Советской Армии с чем-то вроде медали — «За отвагу, проявленную в конвойных войсках», — и вот иду я по мирной и родной своей улице Рубинштейна в Ленинграде, захожу в гастроном, дожидаюсь своей очереди, и тут со мной происходит что-то странное: я начинаю как-то жалобно закатывать глаза, изгибать широкую поясницу, делать какие-то роющие движения правой ногой, и в голосе моем появляется что-то родственное фальцету малолетнего попрошайки из кинофильма «Путевка в жизнь». Я говорю продавщице, женщине лет шестидесяти: «Девушка, миленькая, будьте добречки, свесьте мне маслица граммчиков сто и колбаски такой, знаете, нежирненькой, граммчиков двести...» И я произношу эти уменьшительные суффиксы, изо всех сил стараясь понравиться этой тетке, которая, между прочим, только что прикрепила к своему бидону записку для своей сменщицы, что-то вроде: «Зина, сметану не разбавляй, я уже разбавила...», и вот я изгибаюсь перед ней в ожидании хамства, потому что у нее есть колбаса, а у меня еще нет, потому что меня — много, а ее — одна, потому что я, в общем-то, с известными оговорками, — интеллигент, а она торгует разбавленной сметаной...
И так же угодливо я всю жизнь разговаривал с официантами, швейцарами, водителями такси, канцелярскими служащими, инспекторами домоуправления — со всеми, кого мы называем «сферой обслуживания». Среди них попадались, конечно, милые и вежливые люди, но на всякий случай изначально я мобилизовывал все уменьшительные суффиксы, потому что эти люди могли сделать мне что-то большое, хорошее, важное, вроде двухсот граммов колбасы, а могли — наоборот — не сделать, и это было бы совершенно естественно, нормально и безнаказанно.
И вот так я прожил 36 лет, и переехал в Америку, и одиннадцатый год живу в Нью-Йорке, и сфера обслуживания здесь - не то пажеский корпус, не то институт благородных девиц, и все вам улыбаются настолько, что первые два года в Америке один мой знакомый писатель из Ленинграда то и дело попадал в неловкое положение, ему казалось, что все продавщицы в него с первого взгляда влюбляются и хотят с ним уединиться, но потом он к этому привык.
И все было бы замечательно, если бы какие-то виды обслуживания — почта, например, или часть общественного транспорта - не находились и здесь в руках государства, что приближает их по типу к социалистическим предприятиям, и хотя до настоящего хамства здешняя почта еще не дошла, но именно здесь я видел молодую женщину за конторкой, с наушниками и с магнитофоном на поясе, которая, глядя на вас, как на целлофановый мешок, слушала одновременно рок-песенки и даже как-то слегка агонизировала в такт. С тех пор я чаще всего пользуюсь услугами частной почтовой компании «Юпиэс», и здесь мне девушки улыбаются так, что поневоле ждешь — вот она назначит тебе в конце разговора свидание, но даже после того, как этого, увы, не происходит, ты все равно оказываешься на улице более или менее довольный собой.
© Сергей Довлатов
Обращение к синонимам ему не помогло, потому что синонимы — это слова с одинаковым значением, а слова «наглость», «грубость» и «нахальство», которыми пытался воспользоваться Набоков, решительным образом от «хамства» по своему значению отличаются.
Наглость — это в общем-то способ действия, то есть напор без моральных и законных на то оснований, нахальство — это та же наглость плюс отсутствие стыда, что же касается грубости, то это скорее — форма поведения, нечто внешнее, не затрагивающее основ, грубо можно даже в любви объясняться, и вообще действовать с самыми лучшими намерениями, но грубо, грубо по форме — резко, крикливо и претенциозно.
Как легко заметить, грубость, наглость и нахальство, не украшая никого и даже заслуживая всяческого осуждения, при этом все-таки не убивают наповал, не опрокидывают навзничь и не побуждают лишний раз задуматься о безнадежно плачевном состоянии человечества в целом. Грубость, наглость и нахальство травмируют окружающих, но все же оставляют им какой-то шанс, какую-то надежду справиться с этим злом и что-то ему противопоставить.
Помню, еду я в ленинградском трамвае, и напротив меня сидит пожилой человек, и заходит какая-то шпана на остановке, и начинают они этого старика грубо, нагло и нахально задевать, и тот им что-то возражает, и кто-то из этих наглецов говорит: «Тебе, дед, в могилу давно пора!» А старик отвечает: «Боюсь, что ты с твоей наглостью и туда раньше меня успеешь!» Тут раздался общий смех, и хулиганы как-то стушевались. То есть — имела место грубость, наглость, но старик оказался острый на язык и что-то противопоставил этой наглости.
С хамством же все иначе. Хамство тем и отличается от грубости, наглости и нахальства, что оно непобедимо, что с ним невозможно бороться, что перед ним можно только отступить. И вот я долго думал над всем этим и, в отличие от Набокова, сформулировал, что такое хамство, а именно: хамство есть не что иное, как грубость, наглость, нахальство, вместе взятые, но при этом — умноженные на безнаказанность. Именно в безнаказанности все дело, в заведомом ощущении ненаказуемости, неподсудности деяний, в том чувстве полнейшей беспомощности, которое охватывает жертву. Именно безнаказанностью своей хамство и убивает вас наповал, вам нечего ему противопоставить, кроме собственного унижения, потому что хамство — это всегда «сверху вниз», это всегда «от сильного — слабому», потому что хамство — это беспомощность одного и безнаказанность другого, потому что хамство — это неравенство.
Десять лет я живу в Америке, причем не просто в Америке, а в безумном, дивном, ужасающем Нью-Йорке, и все поражаюсь отсутствию хамства. Все, что угодно, может произойти здесь с вами, а хамства все-таки нет. Не скажу, что я соскучился по нему, но все же задумываюсь — почему это так: грубые люди при всем американском национальном, я бы сказал, добродушии попадаются, наглые и нахальные — тоже, особенно, извините, в русских районах, но хамства, вот такого настоящего, самоупоенного, заведомо безнаказанного, — в Нью-Йорке практически нет. Здесь вас могут ограбить, но дверью перед вашей физиономией не хлопнут, а это немаловажно.
И тогда я стал думать, припоминать: при каких обстоятельствах мне хамили дома. Как это получалось, как выходило, что вот иду я по улице — тучный, взрослый и даже временами в свою очередь нахальный мужчина, во всяком случае явно не из робких, бывший, между прочим, военнослужащий охраны в лагерях особого режима, закончивший службу в Советской Армии с чем-то вроде медали — «За отвагу, проявленную в конвойных войсках», — и вот иду я по мирной и родной своей улице Рубинштейна в Ленинграде, захожу в гастроном, дожидаюсь своей очереди, и тут со мной происходит что-то странное: я начинаю как-то жалобно закатывать глаза, изгибать широкую поясницу, делать какие-то роющие движения правой ногой, и в голосе моем появляется что-то родственное фальцету малолетнего попрошайки из кинофильма «Путевка в жизнь». Я говорю продавщице, женщине лет шестидесяти: «Девушка, миленькая, будьте добречки, свесьте мне маслица граммчиков сто и колбаски такой, знаете, нежирненькой, граммчиков двести...» И я произношу эти уменьшительные суффиксы, изо всех сил стараясь понравиться этой тетке, которая, между прочим, только что прикрепила к своему бидону записку для своей сменщицы, что-то вроде: «Зина, сметану не разбавляй, я уже разбавила...», и вот я изгибаюсь перед ней в ожидании хамства, потому что у нее есть колбаса, а у меня еще нет, потому что меня — много, а ее — одна, потому что я, в общем-то, с известными оговорками, — интеллигент, а она торгует разбавленной сметаной...
И так же угодливо я всю жизнь разговаривал с официантами, швейцарами, водителями такси, канцелярскими служащими, инспекторами домоуправления — со всеми, кого мы называем «сферой обслуживания». Среди них попадались, конечно, милые и вежливые люди, но на всякий случай изначально я мобилизовывал все уменьшительные суффиксы, потому что эти люди могли сделать мне что-то большое, хорошее, важное, вроде двухсот граммов колбасы, а могли — наоборот — не сделать, и это было бы совершенно естественно, нормально и безнаказанно.
И вот так я прожил 36 лет, и переехал в Америку, и одиннадцатый год живу в Нью-Йорке, и сфера обслуживания здесь - не то пажеский корпус, не то институт благородных девиц, и все вам улыбаются настолько, что первые два года в Америке один мой знакомый писатель из Ленинграда то и дело попадал в неловкое положение, ему казалось, что все продавщицы в него с первого взгляда влюбляются и хотят с ним уединиться, но потом он к этому привык.
И все было бы замечательно, если бы какие-то виды обслуживания — почта, например, или часть общественного транспорта - не находились и здесь в руках государства, что приближает их по типу к социалистическим предприятиям, и хотя до настоящего хамства здешняя почта еще не дошла, но именно здесь я видел молодую женщину за конторкой, с наушниками и с магнитофоном на поясе, которая, глядя на вас, как на целлофановый мешок, слушала одновременно рок-песенки и даже как-то слегка агонизировала в такт. С тех пор я чаще всего пользуюсь услугами частной почтовой компании «Юпиэс», и здесь мне девушки улыбаются так, что поневоле ждешь — вот она назначит тебе в конце разговора свидание, но даже после того, как этого, увы, не происходит, ты все равно оказываешься на улице более или менее довольный собой.
© Сергей Довлатов
They say that the writer Vladimir Nabokov, for years giving lectures at Cornell University to young American Slavists, struggled to explain to them in his own words the essence of untranslatable Russian concepts - intelligentsia, vulgarity, philistinism and rudeness. They say that in the end he managed to cope with the "intelligentsia", "vulgarity" and "philistinism", but he could not explain what the word "rudeness" means.
Appeal to synonyms did not help him, because synonyms are words with the same meaning, and the words “impudence”, “rudeness” and “impudence”, which Nabokov tried to use, are completely different from “rudeness” in meaning.
Insolence is generally a way of acting, that is, pressure without moral and legal grounds, impudence is the same impudence plus the absence of shame, as for rudeness, it is rather a form of behavior, something external, not affecting the fundamentals, one can even rudely explain oneself in love, and in general act with the best intentions, but rudely, roughly in form - sharply, loudly and pretentiously.
It is easy to notice that rudeness, arrogance and impudence, without adorning anyone and even deserving all condemnation, still do not kill on the spot, do not overturn backward and do not make you once again think about the hopelessly deplorable state of humanity as a whole. Rudeness, arrogance and impudence traumatize others, but nevertheless leave them some chance, some hope to cope with this evil and oppose it to something.
I remember that I was going on a Leningrad tram, and an elderly man was sitting in front of me, and some kind of punks came in at the bus stop, and they started to rudely, brazenly and impudently hurt this old man, and he objected to them, and one of these the insolent man says: “Grandfather, it’s time for you to go to the grave!” And the old man replies: “I’m afraid that with your impudence you will be able to get there before me too!” There was a general laugh, and the hooligans somehow stopped. That is - there was rudeness, arrogance, but the old man was sharp on the tongue and something opposed this arrogance.
But with rudeness, everything is different. Rudeness differs from rudeness, arrogance and impudence in that it is invincible, that it is impossible to fight with it, that you can only retreat before it. And so I thought about all this for a long time and, unlike Nabokov, formulated what rudeness is, namely: rudeness is nothing but rudeness, arrogance, impudence, taken together, but at the same time multiplied by impunity. It is impunity that matters, the deliberate feeling of impunity, the impunity of acts, the feeling of utter helplessness that engulfs the victim. It is with impunity that your rudeness kills you on the spot, you have nothing to oppose it, except for your own humiliation, because rudeness is always “from top to bottom”, it is always “from strong to weak”, because rudeness is the helplessness of one and the impunity of the other, therefore that rudeness is inequality.
For ten years I have been living in America, and not just in America, but in the crazy, wondrous, terrifying New York, and everyone is amazed at the lack of rudeness. Anything can happen here with you, but still no rudeness. I won’t say that I miss him, but I still wonder why this is so: rude people with all the American nationality, I would say good-naturedness, arrogant and impudent - also, especially, excuse me, in Russian regions, but rudeness, here there is practically no such real, self-delighted, knowingly unpunished - in New York. Here you can be robbed, but they will not slam the door in front of your physiognomy, and this is important.
And then I began to think, to remember: under what circumstances I was rude at home. How it turned out, how it turned out that I was walking down the street - a stout, adult, and even sometimes sassy man, at least obviously not timid, a former, by the way, security guard in special regime camps, who had finished his service in Sovetskaya An army with a kind of medal - “For the courage shown in the escort troops” - and here I go along my peaceful and native Rubinstein street in Leningrad, I go into a grocery store, wait for my turn, and then something strange happens to me : I start to plaintively roll my eyes, bend w rokuyu back, do some digging movements of the right foot, and my voice there is something akin to falsetto juvenile beggars from the movie "Road to Life". I tell the saleswoman, a woman in her sixties: “Girl, dear, be good-natured, hang me one hundred gram grams and sausage like that, you know, non-fat, two hundred gram grams ...” And I pronounce these diminutive suffixes, trying my best to please this aunt, which, by the way, has just attached a note for her successor to her can, something like: “Zina, do not dilute the sour cream, I have already diluted ...”, and now I bend in front of her in anticipation of rudeness, because she has there is a sausage, but I don’t have yet, because I have a lot, and it is one Because I am, in general, with certain reservations, - intellectual, but it trades dilute cream.
Appeal to synonyms did not help him, because synonyms are words with the same meaning, and the words “impudence”, “rudeness” and “impudence”, which Nabokov tried to use, are completely different from “rudeness” in meaning.
Insolence is generally a way of acting, that is, pressure without moral and legal grounds, impudence is the same impudence plus the absence of shame, as for rudeness, it is rather a form of behavior, something external, not affecting the fundamentals, one can even rudely explain oneself in love, and in general act with the best intentions, but rudely, roughly in form - sharply, loudly and pretentiously.
It is easy to notice that rudeness, arrogance and impudence, without adorning anyone and even deserving all condemnation, still do not kill on the spot, do not overturn backward and do not make you once again think about the hopelessly deplorable state of humanity as a whole. Rudeness, arrogance and impudence traumatize others, but nevertheless leave them some chance, some hope to cope with this evil and oppose it to something.
I remember that I was going on a Leningrad tram, and an elderly man was sitting in front of me, and some kind of punks came in at the bus stop, and they started to rudely, brazenly and impudently hurt this old man, and he objected to them, and one of these the insolent man says: “Grandfather, it’s time for you to go to the grave!” And the old man replies: “I’m afraid that with your impudence you will be able to get there before me too!” There was a general laugh, and the hooligans somehow stopped. That is - there was rudeness, arrogance, but the old man was sharp on the tongue and something opposed this arrogance.
But with rudeness, everything is different. Rudeness differs from rudeness, arrogance and impudence in that it is invincible, that it is impossible to fight with it, that you can only retreat before it. And so I thought about all this for a long time and, unlike Nabokov, formulated what rudeness is, namely: rudeness is nothing but rudeness, arrogance, impudence, taken together, but at the same time multiplied by impunity. It is impunity that matters, the deliberate feeling of impunity, the impunity of acts, the feeling of utter helplessness that engulfs the victim. It is with impunity that your rudeness kills you on the spot, you have nothing to oppose it, except for your own humiliation, because rudeness is always “from top to bottom”, it is always “from strong to weak”, because rudeness is the helplessness of one and the impunity of the other, therefore that rudeness is inequality.
For ten years I have been living in America, and not just in America, but in the crazy, wondrous, terrifying New York, and everyone is amazed at the lack of rudeness. Anything can happen here with you, but still no rudeness. I won’t say that I miss him, but I still wonder why this is so: rude people with all the American nationality, I would say good-naturedness, arrogant and impudent - also, especially, excuse me, in Russian regions, but rudeness, here there is practically no such real, self-delighted, knowingly unpunished - in New York. Here you can be robbed, but they will not slam the door in front of your physiognomy, and this is important.
And then I began to think, to remember: under what circumstances I was rude at home. How it turned out, how it turned out that I was walking down the street - a stout, adult, and even sometimes sassy man, at least obviously not timid, a former, by the way, security guard in special regime camps, who had finished his service in Sovetskaya An army with a kind of medal - “For the courage shown in the escort troops” - and here I go along my peaceful and native Rubinstein street in Leningrad, I go into a grocery store, wait for my turn, and then something strange happens to me : I start to plaintively roll my eyes, bend w rokuyu back, do some digging movements of the right foot, and my voice there is something akin to falsetto juvenile beggars from the movie "Road to Life". I tell the saleswoman, a woman in her sixties: “Girl, dear, be good-natured, hang me one hundred gram grams and sausage like that, you know, non-fat, two hundred gram grams ...” And I pronounce these diminutive suffixes, trying my best to please this aunt, which, by the way, has just attached a note for her successor to her can, something like: “Zina, do not dilute the sour cream, I have already diluted ...”, and now I bend in front of her in anticipation of rudeness, because she has there is a sausage, but I don’t have yet, because I have a lot, and it is one Because I am, in general, with certain reservations, - intellectual, but it trades dilute cream.
У записи 2 лайков,
0 репостов.
0 репостов.
Эту запись оставил(а) на своей стене Сергей Колесник