Благовещение (Шмелёв, «Лето Господне»: отрывки)
А какой-то завтра денечек будет?.. Красный денечек будет — такой и на Пасху будет. Смотрю на небо — ни звездочки не видно.
Мы идем от всенощной, и Горкин все напевает любимую молитвочку — ...«благодатная Мария, Господь с Тобою...» Светло у меня на душе, покойно. Завтра праздник такой великий, что никто ничего не должен делать, а только радоваться, потому что если бы не было Благовещенья, никаких бы праздников не было Христовых, а как у турок. Завтра и поста нет: уже был «перелом поста — щука ходит без хвоста». Спрашиваю у Горкина: «а почему без хвоста?»
— А лед хвостом разбивала и поломала, теперь без хвоста ходит. Воды на Москва-реке на два аршина прибыло, вот-вот ледоход пойдет. А денек завтра ясный будет! Это ты не гляди, что замолаживает... это снега дышут-тают, а ветерок-то на ясную погоду.
Горкин всегда узнает, по дощечке: дощечка плотнику всякую погоду скажет. Постукает горбушкой пальца, звонко если — хорошая погода. Сегодня стукал: поет дощечка! Благовещенье... и каждый должен обрадовать кого-то, а то праздник не в праздник будет. Кого ж обрадовать? А простит ли отец Дениса, который пропил всю выручку? Денис живет на реке, на портомойне, собирает копейки в сумку, — и эти копейки пропил. Сколько дней сидит у ворот на лавочке и молчит. Когда проходит отец, он вскакивает и кричит по-солдатски — здравия желаю! А отец все не отвечает, и мне за него стыдно. Денис солдат, какой-то «гвардеец», с серебряной серьгой в ухе. Сегодня что-то шептался с Горкиным и моргал. Горкин сказал — «попробуй, ладно... живой рыбки-то не забудь!». Денис знаменитый рыболов, приносит всегда лещей, налимов, — только как же теперь достать?
— Завтра с тобой и голубков, может, погоняем... первый им выгон сделаем. Завтра и голубиный праздничек, Дух-Свят в голубке сошел. То на Крещенье, а то на Благовещенье. Богородица голубков в церковь носила, по Ее так и повелось.
И ни одной-то не видно звездочки!
(…)
Я просыпаюсь рано, а солнце уже гуляет в комнате. Благовещение сегодня! В передней, рядом, гремит в ведерко, и слышится плеск воды. «Погоди... держи его так, еще убьется...» — слышу я, говорит отец. — «Носик-то ему прижмите, не захлебнулся бы...» — слышится голос Горкина. А, соловьев купают, и я торопливо одеваюсь.
Пришла весна, и соловьев купают, а то и не будут петь. Птицы у нас везде. В передней чижик, в спальной канарейки, в проходной комнате — скворчик, в спальне отца канарейка и черный дроздик, в зале два соловья, в кабинете жавороночек, и даже в кухне у Марьюшки живет на покое, весь лысый, чижик, который пищит — «чулки-чулки-паголенки», когда застучат посудой. В чуланах у нас множество всяких клеток с костяными шишечками, от прежних птиц. Отец любит возиться с птичками и зажигать лампадки, когда он дома.
Я выхожу в переднюю. Отец еще не одет, в рубашке, — так он мне еще больше нравится. Засучив рукава на белых руках с синеватыми жилками, он берет соловья в ладонь, зажимает соловью носик и окунает три раза в ведро с водой. Потом осторожно встряхивает и ловко пускает в клетку. Соловей очень смешно топорщится, садится на крылышки и смотрит, как огорошенный. Мы смеемся. Потом отец запускает руку в стеклянную банку от варенья, где шустро бегают черные тараканы и со стенок срываются на спинки, вылавливает — не боится, и всовывает в прутья клетки. Соловей будто и не видит, таракан водит усиками, и... тюк! — таракана нет. Но я лучше люблю смотреть, как бегают тараканы в банке. С пузика они буренькие и в складочках, а сверху черные, как сапог, и с блеском. На кончиках у них что-то белое, будто сальце, и сами они ужасно жирные. Пахнут как будто ваксой или сухим горошком. У нас их много, к прибыли — говорят. Проснешься ночью, и видно при лампадке — ползает чернослив как будто. Ловят их в таз на хлеб, а старая Домнушка жалеет. Увидит — и скажет ласково, как цыпляткам: «ну, ну... шши!» И они тихо уползают.
Соловьев выкупали и накормили. Насыпали яичек муравьиных, дали по таракашке скворцу и дроздику, и Горкин вытряхивает из банки в форточку: свежие приползут.
(…)
Мы идем от обедни. Горкин идет важно, осторожно: медаль у него на шее, из Синода! Сегодня пришла с бумагой, и батюшка преподнес, при всем приходе, — «за доброусердие при ктиторе». Горкин растрогался, поцеловал обе руки у батюшки, и с отцом крепко расцеловался, и с многими. Стоял за свечным ящиком и тыкал в глаза платочком. Отец смеется: «и в ошейнике ходит, а не лает!» Медаль серебряная, «в три пуда». Третья уже медаль, а две — «за хоругви присланы». Но эта — дороже всех: «за доброусердие ко Храму Божию». Лавочники завидуют, разглядывают медаль. Горкин показывает охотно, осторожно, и все целует, как показать. Ему говорят: «скоро и почетное тебе гражданство выйдет!» А он посмеивается: «вот почетное-то, о н о».
У лавки стоит низенький Трифоныч, в сереньком армяч-ке, седой. Я вижу одним глазком: прячет он что-то сзади. Я знаю что: сейчас поднесет мне кругленькую коробочку из жести, фруктовое монпансье «ландрин». Я даже слышу — новенькой жестью пахнет и даже краской. И почему-то стыдно идти к нему. А он все манит меня, присаживается на корточки и говорит так часто:
— Имею честь поздравить с высокорадостным днем Благовещения, и пожалуйте пальчик, — он цепляет мизинчик за мизинчик, подергает и всегда что-нибудь смешное скажет: — От Трифоныча-Юрцова, господина Скворцова, ото всего сердца, зато без перца... — и сунет в руку коробочку.
(…)
— Бери в руку. Держи — не мни... — говорит он строго. — Погоди, а знаешь стих — «Птичка Божия не знает ни заботы, ни труда»? Так, молодец. А — «Вчера я растворил темницу воздушной пленницы моей»? Надо обязательно знать, как можно! Теперь сам будешь, на практике. В небо гляди, как она запоет, улетая. Пускай!..
Я до того рад, что даже не вижу птичку, — серенькое и тепленькое у меня в руках. Я разжимаю пальцы и слышу — пырхх... — но ничего не вижу. Вторую я уже вижу, на воробья похожа. Я даже ее целую и слышу, как пахнет курочкой. И вот, она упорхнула вкось, вымахнула к сараю, села... — и нет ее! Мне дают и еще, еще. Это такая радость! Пускают и отец, и Горкин. А Солодовкин все еще достает под коленкором. Старый кучер Антип подходит, и ему дают выпустить. В сторонке Денис покуривает трубку и сплевывает в лужу. Отец зовет: «иди, садовая голова!» Денис подскакивает, берет птичку, как камушек, и запускает в небо, совсем необыкновенно. Въезжает наша новая пролетка, вылезают наши и тоже выпускают. Проходит Василь-Василич, очень парадный, в сияющих сапогах — в калошах, грызет подсолнушки. Достает серебряный гривенник и дает Солодовкину — «ну-ка, продай для воли!». Солодовкин швыряет гривенник, говорит: «для общего удовольствия пускай!» Василь-Василич по-своему пускает — из пригоршни.
— Все. Одни теперь тенора остались, — говорит Солодовкин, — пойдем к тебе чай пить с пирогами. Гоподина Усатова посмотрим.
(…)
Отец говорит ему, что жавороночек-то... запел! Солодовкин делает в себя, глухо, — ага! — но нисколько не удивляется и крепко прикусывает сахар. Отец вынимает за проспор, подвигает к Солодовкину беленькую бумажку, но тот, не глядя, отодвигает: «товар по цене, цена — по слову». До Николы бы не запел, деньги назад бы отдал, а жавороночка на волю выпустил, как из училища выгоняют, — только бы и всего. Потом показывает на дудочках, как поет самонастоящий жаворонок. И вот, мы слышим — звонко журчит из кабинета, будто звенят по стеклышкам. Все сидят очень тихо. Солодовкин слушает на руке, глаза у него закрыты. Канарейки мешают только...
Вечер золотистый, тихий. Небо до того чистое, зеленовато-голубое, — самое Богородичкино небо. Отец с Горкиным и Василь-Василичем объезжали Москва-реку: порядок, везде — на месте. Мы только что вернулись из-под Новинского, где большой птичий рынок, купили белочку в колесе и чучелок. Вечернее солнце золотцем заливает залу, и канарейки в столовой льются на все лады. Но соловьи что-то не распелись. Светлое Благовещенье отходит.
А какой-то завтра денечек будет?.. Красный денечек будет — такой и на Пасху будет. Смотрю на небо — ни звездочки не видно.
Мы идем от всенощной, и Горкин все напевает любимую молитвочку — ...«благодатная Мария, Господь с Тобою...» Светло у меня на душе, покойно. Завтра праздник такой великий, что никто ничего не должен делать, а только радоваться, потому что если бы не было Благовещенья, никаких бы праздников не было Христовых, а как у турок. Завтра и поста нет: уже был «перелом поста — щука ходит без хвоста». Спрашиваю у Горкина: «а почему без хвоста?»
— А лед хвостом разбивала и поломала, теперь без хвоста ходит. Воды на Москва-реке на два аршина прибыло, вот-вот ледоход пойдет. А денек завтра ясный будет! Это ты не гляди, что замолаживает... это снега дышут-тают, а ветерок-то на ясную погоду.
Горкин всегда узнает, по дощечке: дощечка плотнику всякую погоду скажет. Постукает горбушкой пальца, звонко если — хорошая погода. Сегодня стукал: поет дощечка! Благовещенье... и каждый должен обрадовать кого-то, а то праздник не в праздник будет. Кого ж обрадовать? А простит ли отец Дениса, который пропил всю выручку? Денис живет на реке, на портомойне, собирает копейки в сумку, — и эти копейки пропил. Сколько дней сидит у ворот на лавочке и молчит. Когда проходит отец, он вскакивает и кричит по-солдатски — здравия желаю! А отец все не отвечает, и мне за него стыдно. Денис солдат, какой-то «гвардеец», с серебряной серьгой в ухе. Сегодня что-то шептался с Горкиным и моргал. Горкин сказал — «попробуй, ладно... живой рыбки-то не забудь!». Денис знаменитый рыболов, приносит всегда лещей, налимов, — только как же теперь достать?
— Завтра с тобой и голубков, может, погоняем... первый им выгон сделаем. Завтра и голубиный праздничек, Дух-Свят в голубке сошел. То на Крещенье, а то на Благовещенье. Богородица голубков в церковь носила, по Ее так и повелось.
И ни одной-то не видно звездочки!
(…)
Я просыпаюсь рано, а солнце уже гуляет в комнате. Благовещение сегодня! В передней, рядом, гремит в ведерко, и слышится плеск воды. «Погоди... держи его так, еще убьется...» — слышу я, говорит отец. — «Носик-то ему прижмите, не захлебнулся бы...» — слышится голос Горкина. А, соловьев купают, и я торопливо одеваюсь.
Пришла весна, и соловьев купают, а то и не будут петь. Птицы у нас везде. В передней чижик, в спальной канарейки, в проходной комнате — скворчик, в спальне отца канарейка и черный дроздик, в зале два соловья, в кабинете жавороночек, и даже в кухне у Марьюшки живет на покое, весь лысый, чижик, который пищит — «чулки-чулки-паголенки», когда застучат посудой. В чуланах у нас множество всяких клеток с костяными шишечками, от прежних птиц. Отец любит возиться с птичками и зажигать лампадки, когда он дома.
Я выхожу в переднюю. Отец еще не одет, в рубашке, — так он мне еще больше нравится. Засучив рукава на белых руках с синеватыми жилками, он берет соловья в ладонь, зажимает соловью носик и окунает три раза в ведро с водой. Потом осторожно встряхивает и ловко пускает в клетку. Соловей очень смешно топорщится, садится на крылышки и смотрит, как огорошенный. Мы смеемся. Потом отец запускает руку в стеклянную банку от варенья, где шустро бегают черные тараканы и со стенок срываются на спинки, вылавливает — не боится, и всовывает в прутья клетки. Соловей будто и не видит, таракан водит усиками, и... тюк! — таракана нет. Но я лучше люблю смотреть, как бегают тараканы в банке. С пузика они буренькие и в складочках, а сверху черные, как сапог, и с блеском. На кончиках у них что-то белое, будто сальце, и сами они ужасно жирные. Пахнут как будто ваксой или сухим горошком. У нас их много, к прибыли — говорят. Проснешься ночью, и видно при лампадке — ползает чернослив как будто. Ловят их в таз на хлеб, а старая Домнушка жалеет. Увидит — и скажет ласково, как цыпляткам: «ну, ну... шши!» И они тихо уползают.
Соловьев выкупали и накормили. Насыпали яичек муравьиных, дали по таракашке скворцу и дроздику, и Горкин вытряхивает из банки в форточку: свежие приползут.
(…)
Мы идем от обедни. Горкин идет важно, осторожно: медаль у него на шее, из Синода! Сегодня пришла с бумагой, и батюшка преподнес, при всем приходе, — «за доброусердие при ктиторе». Горкин растрогался, поцеловал обе руки у батюшки, и с отцом крепко расцеловался, и с многими. Стоял за свечным ящиком и тыкал в глаза платочком. Отец смеется: «и в ошейнике ходит, а не лает!» Медаль серебряная, «в три пуда». Третья уже медаль, а две — «за хоругви присланы». Но эта — дороже всех: «за доброусердие ко Храму Божию». Лавочники завидуют, разглядывают медаль. Горкин показывает охотно, осторожно, и все целует, как показать. Ему говорят: «скоро и почетное тебе гражданство выйдет!» А он посмеивается: «вот почетное-то, о н о».
У лавки стоит низенький Трифоныч, в сереньком армяч-ке, седой. Я вижу одним глазком: прячет он что-то сзади. Я знаю что: сейчас поднесет мне кругленькую коробочку из жести, фруктовое монпансье «ландрин». Я даже слышу — новенькой жестью пахнет и даже краской. И почему-то стыдно идти к нему. А он все манит меня, присаживается на корточки и говорит так часто:
— Имею честь поздравить с высокорадостным днем Благовещения, и пожалуйте пальчик, — он цепляет мизинчик за мизинчик, подергает и всегда что-нибудь смешное скажет: — От Трифоныча-Юрцова, господина Скворцова, ото всего сердца, зато без перца... — и сунет в руку коробочку.
(…)
— Бери в руку. Держи — не мни... — говорит он строго. — Погоди, а знаешь стих — «Птичка Божия не знает ни заботы, ни труда»? Так, молодец. А — «Вчера я растворил темницу воздушной пленницы моей»? Надо обязательно знать, как можно! Теперь сам будешь, на практике. В небо гляди, как она запоет, улетая. Пускай!..
Я до того рад, что даже не вижу птичку, — серенькое и тепленькое у меня в руках. Я разжимаю пальцы и слышу — пырхх... — но ничего не вижу. Вторую я уже вижу, на воробья похожа. Я даже ее целую и слышу, как пахнет курочкой. И вот, она упорхнула вкось, вымахнула к сараю, села... — и нет ее! Мне дают и еще, еще. Это такая радость! Пускают и отец, и Горкин. А Солодовкин все еще достает под коленкором. Старый кучер Антип подходит, и ему дают выпустить. В сторонке Денис покуривает трубку и сплевывает в лужу. Отец зовет: «иди, садовая голова!» Денис подскакивает, берет птичку, как камушек, и запускает в небо, совсем необыкновенно. Въезжает наша новая пролетка, вылезают наши и тоже выпускают. Проходит Василь-Василич, очень парадный, в сияющих сапогах — в калошах, грызет подсолнушки. Достает серебряный гривенник и дает Солодовкину — «ну-ка, продай для воли!». Солодовкин швыряет гривенник, говорит: «для общего удовольствия пускай!» Василь-Василич по-своему пускает — из пригоршни.
— Все. Одни теперь тенора остались, — говорит Солодовкин, — пойдем к тебе чай пить с пирогами. Гоподина Усатова посмотрим.
(…)
Отец говорит ему, что жавороночек-то... запел! Солодовкин делает в себя, глухо, — ага! — но нисколько не удивляется и крепко прикусывает сахар. Отец вынимает за проспор, подвигает к Солодовкину беленькую бумажку, но тот, не глядя, отодвигает: «товар по цене, цена — по слову». До Николы бы не запел, деньги назад бы отдал, а жавороночка на волю выпустил, как из училища выгоняют, — только бы и всего. Потом показывает на дудочках, как поет самонастоящий жаворонок. И вот, мы слышим — звонко журчит из кабинета, будто звенят по стеклышкам. Все сидят очень тихо. Солодовкин слушает на руке, глаза у него закрыты. Канарейки мешают только...
Вечер золотистый, тихий. Небо до того чистое, зеленовато-голубое, — самое Богородичкино небо. Отец с Горкиным и Василь-Василичем объезжали Москва-реку: порядок, везде — на месте. Мы только что вернулись из-под Новинского, где большой птичий рынок, купили белочку в колесе и чучелок. Вечернее солнце золотцем заливает залу, и канарейки в столовой льются на все лады. Но соловьи что-то не распелись. Светлое Благовещенье отходит.
The Annunciation (Shmelev, “The Summer of the Lord”: excerpts)
And will there be some day tomorrow? .. There will be a red day - that will be for Easter. I look at the sky - not a star is visible.
We go from the all-night service, and Gorkin sings his favorite prayer all the time - ... "Grace Mary, the Lord be with you ..." It is light in my soul, calmly. Tomorrow the holiday is so great that no one should do anything, but only rejoice, because if there had not been the Annunciation, there would have been no holidays of Christ, but like the Turks. Tomorrow there is no post: there was already a “change of post - the pike walks without a tail”. I ask Gorkin: “why without a tail?”
- And the ice broke its tail and broke, now it goes without a tail. The water on the Moscow River for two arshins arrived, about to go ice drift. And tomorrow will be a clear day! It’s you don’t look that it’s rejuvenating ... it snows, it melts, and the breeze is on clear weather.
Gorkin always finds out by the plank: the plank will tell the carpenter all weather. It taps with a small finger, loudly if the weather is nice. Today I banged: a little board sings! The Annunciation ... and everyone should make someone happy, otherwise the holiday will not be a holiday. Whom to please? And will the father of Denis forgive, who drank all the proceeds? Denis lives on the river, in the port mine, collects pennies in a bag, and drank those pennies. How many days sits at the gate on a bench and is silent. When the father passes, he jumps up and shouts like a soldier - I wish you good health! And my father still does not answer, and I am ashamed of him. Denis is a soldier, some kind of “guardsman”, with a silver earring in his ear. Today, he was whispering to Gorkin and blinking. Gorkin said, “Try it, okay ... don’t forget the live fish!” Denis is a famous angler, always brings bream, burbot - but how now to get it?
- Tomorrow we’ll drive with you and doves ... we’ll make the first pasture for them. Tomorrow and the dove holiday, the Holy Spirit in the dove came down. One for Baptism, and then for the Annunciation. The Virgin Mary of the doves carried to the church, according to her, it was so customary.
And not a single star is visible!
(...)
I wake up early, and the sun is already walking in the room. Annunciation today! In the front, nearby, thunders in a bucket, and a splash of water is heard. “Wait ... hold him like that, he’ll be killed ...” - I hear, my father says. - "Press the nose to him, I would not choke ..." - the voice of Gorkin is heard. Ah, nightingales bathe, and I hastily get dressed.
Spring has come, and nightingales are bathed, or they won’t even sing. We have birds everywhere. In the front chizhik, in the sleeping canary, in the entrance room there is a birdhouse, in the father’s bedroom there is a canary and a blackbird, in the hall there are two nightingales, in the lark’s office, and even in Maryushka’s kitchen he lives at rest, all the bald chizhzhik who squeals - “ stockings-stockings-pagolenki ”when they knock on dishes. In the closets we have a lot of all sorts of cells with bone cones, from old birds. Father loves fiddling with birds and lighting lamps when he is at home.
I go to the front. My father is not yet dressed, in a shirt, - so I like him even more. Rolling up his sleeves on white hands with bluish veins, he takes the nightingale in his hand, pinches the nose of the nightingale and dips it three times in a bucket of water. Then he gently shakes and deftly lets him into the cage. The nightingale is very funny puffing, sits on its wings and looks like a bewitched. We are laughing. Then his father puts his hand into a glass jar of jam, where black cockroaches quickly run and tear off the backs of the walls, catch them - they are not afraid, and stick them into the bars. As if the nightingale doesn’t see, the cockroach drives its antennae, and ... a bale! - no cockroach. But I rather like to watch cockroaches running in the bank. From the belly they are brownish and in folds, and on top black as a boot, and with shine. At the tips they have something white, like salsa, and they themselves are terribly fat. It smells like wax or dry peas. We have a lot of them, for profit - they say. You wake up at night, and you can see it with a lamp - prune crawls as if. They catch them in a bowl for bread, and the old Domnushka regrets. He will see - and say affectionately, like chickens: “well, well ... shh!” And they quietly crawl away.
Soloviev redeemed and fed. They poured the testicles of ants, gave the starling and the thrush a cockroach, and Gorkin shakes out the can in the window: fresh crawl out.
(...)
We are going from Mass. Gorkin is important, careful: a medal is on his neck, from the Synod! Today I came with a paper, and the priest presented, with all the parish, “for kindness under a teacher”. Gorkin was moved, kissed both hands of the father, and kissed his father tightly, and with many. He stood behind a candlebox and poked a handkerchief in his eyes. Father laughs: "and walks in the collar, but does not bark!" The medal is silver, "in three pounds." The third is already a medal, and two - "sent for gonfalons." But this one is dearer than all: "for the goodness of the Temple of God." Shopkeepers envy, looking at the medal. Gorkin shows willingly, carefully, and kisses everything, as shown. They say to him: “Citizenship of honor will come to you soon!” And he chuckles: “Here is an honor, oh, oh.”
At the shop stands a short Trifonych, in a gray armyka, gray-haired. I see with one eye: he is hiding something from behind. I know that: now he will bring me a round box of tin, a fruit monpansier “Landrin”. I even hear - brand new
And will there be some day tomorrow? .. There will be a red day - that will be for Easter. I look at the sky - not a star is visible.
We go from the all-night service, and Gorkin sings his favorite prayer all the time - ... "Grace Mary, the Lord be with you ..." It is light in my soul, calmly. Tomorrow the holiday is so great that no one should do anything, but only rejoice, because if there had not been the Annunciation, there would have been no holidays of Christ, but like the Turks. Tomorrow there is no post: there was already a “change of post - the pike walks without a tail”. I ask Gorkin: “why without a tail?”
- And the ice broke its tail and broke, now it goes without a tail. The water on the Moscow River for two arshins arrived, about to go ice drift. And tomorrow will be a clear day! It’s you don’t look that it’s rejuvenating ... it snows, it melts, and the breeze is on clear weather.
Gorkin always finds out by the plank: the plank will tell the carpenter all weather. It taps with a small finger, loudly if the weather is nice. Today I banged: a little board sings! The Annunciation ... and everyone should make someone happy, otherwise the holiday will not be a holiday. Whom to please? And will the father of Denis forgive, who drank all the proceeds? Denis lives on the river, in the port mine, collects pennies in a bag, and drank those pennies. How many days sits at the gate on a bench and is silent. When the father passes, he jumps up and shouts like a soldier - I wish you good health! And my father still does not answer, and I am ashamed of him. Denis is a soldier, some kind of “guardsman”, with a silver earring in his ear. Today, he was whispering to Gorkin and blinking. Gorkin said, “Try it, okay ... don’t forget the live fish!” Denis is a famous angler, always brings bream, burbot - but how now to get it?
- Tomorrow we’ll drive with you and doves ... we’ll make the first pasture for them. Tomorrow and the dove holiday, the Holy Spirit in the dove came down. One for Baptism, and then for the Annunciation. The Virgin Mary of the doves carried to the church, according to her, it was so customary.
And not a single star is visible!
(...)
I wake up early, and the sun is already walking in the room. Annunciation today! In the front, nearby, thunders in a bucket, and a splash of water is heard. “Wait ... hold him like that, he’ll be killed ...” - I hear, my father says. - "Press the nose to him, I would not choke ..." - the voice of Gorkin is heard. Ah, nightingales bathe, and I hastily get dressed.
Spring has come, and nightingales are bathed, or they won’t even sing. We have birds everywhere. In the front chizhik, in the sleeping canary, in the entrance room there is a birdhouse, in the father’s bedroom there is a canary and a blackbird, in the hall there are two nightingales, in the lark’s office, and even in Maryushka’s kitchen he lives at rest, all the bald chizhzhik who squeals - “ stockings-stockings-pagolenki ”when they knock on dishes. In the closets we have a lot of all sorts of cells with bone cones, from old birds. Father loves fiddling with birds and lighting lamps when he is at home.
I go to the front. My father is not yet dressed, in a shirt, - so I like him even more. Rolling up his sleeves on white hands with bluish veins, he takes the nightingale in his hand, pinches the nose of the nightingale and dips it three times in a bucket of water. Then he gently shakes and deftly lets him into the cage. The nightingale is very funny puffing, sits on its wings and looks like a bewitched. We are laughing. Then his father puts his hand into a glass jar of jam, where black cockroaches quickly run and tear off the backs of the walls, catch them - they are not afraid, and stick them into the bars. As if the nightingale doesn’t see, the cockroach drives its antennae, and ... a bale! - no cockroach. But I rather like to watch cockroaches running in the bank. From the belly they are brownish and in folds, and on top black as a boot, and with shine. At the tips they have something white, like salsa, and they themselves are terribly fat. It smells like wax or dry peas. We have a lot of them, for profit - they say. You wake up at night, and you can see it with a lamp - prune crawls as if. They catch them in a bowl for bread, and the old Domnushka regrets. He will see - and say affectionately, like chickens: “well, well ... shh!” And they quietly crawl away.
Soloviev redeemed and fed. They poured the testicles of ants, gave the starling and the thrush a cockroach, and Gorkin shakes out the can in the window: fresh crawl out.
(...)
We are going from Mass. Gorkin is important, careful: a medal is on his neck, from the Synod! Today I came with a paper, and the priest presented, with all the parish, “for kindness under a teacher”. Gorkin was moved, kissed both hands of the father, and kissed his father tightly, and with many. He stood behind a candlebox and poked a handkerchief in his eyes. Father laughs: "and walks in the collar, but does not bark!" The medal is silver, "in three pounds." The third is already a medal, and two - "sent for gonfalons." But this one is dearer than all: "for the goodness of the Temple of God." Shopkeepers envy, looking at the medal. Gorkin shows willingly, carefully, and kisses everything, as shown. They say to him: “Citizenship of honor will come to you soon!” And he chuckles: “Here is an honor, oh, oh.”
At the shop stands a short Trifonych, in a gray armyka, gray-haired. I see with one eye: he is hiding something from behind. I know that: now he will bring me a round box of tin, a fruit monpansier “Landrin”. I even hear - brand new
У записи 5 лайков,
1 репостов,
306 просмотров.
1 репостов,
306 просмотров.
Эту запись оставил(а) на своей стене Вероника Вовденко