Редкий великопостный звон разбивает скованное морозом солнечное утро,...

Редкий великопостный звон разбивает скованное морозом солнечное утро, и оно будто бы рассыпается от колокольных ударов на мелкие снежные крупинки. Под ногами скрипит снег, как новые сапоги, которые я обуваю по праздникам.
Чистый Понедельник. Мать послала меня в церковь «к часам» и сказала с тихой строгостью:

— Пост да молитва небо отворяют!

Иду через базар. Он пахнет Великим постом: редька, капуста, огурцы, сушеные грибы, баранки, снитки, постный сахар... Из деревень привезли много веников (в Чистый Понедельник была баня). Торговцы не ругаются, не зубоскалят, не бегают в казенку за сотками и говорят с покупателями тихо и деликатно:

— Грибки монастырские!

— Венечки для очищения!

— Огурчики печорские!

— Сниточки причудские!

От мороза голубой дым стоит над базаром. Увидел в руке проходившего мальчишки прутик вербы, и сердце охватила знобкая радость: скоро весна, скоро Пасха и от мороза только ручейки останутся!

В церкви прохладно и голубовато, как в снежном утреннем лесу. Из алтаря вышел священник в черной епитрахили и произнес никогда не слыханные слова:

«Господи, Иже Пресвятаго Твоего Духа в третий час апостолом Твоим низпославый, Того, Благий, не отыми от нас, но обнови нас, молящих Ти ся...»

Все опустились на колени, и лица молящихся, как у предстоящих перед Господом на картине «Страшный суд». И даже у купца Бабкина, который побоями вогнал жену в гроб и никому не отпускает товар в долг, губы дрожат от молитвы и на выпуклых глазах слезы. Около распятия стоит чиновник Остряков и тоже крестится, а на масленице похвалялся моему отцу, что он, как образованный, не имеет права верить в Бога. Все молятся, и только церковный староста звенит медяками у свечного ящика.

За окнами снежной пылью осыпались деревья, розовые от солнца.

После долгой службы идешь домой и слушаешь внутри себя шепот: «Обнови нас, молящих Ти ся... даруй ми зрети моя прегрешения и не осуждати брата моего...»

А кругом солнце. Оно уже сожгло утренние морозы. Улица звенит от ледяных сосулек, падающих с крыш.

Обед в этот день был необычайный: редька, грибная похлебка, гречневая каша без масла и чай яблочный. Перед тем как сесть за стол, долго крестились перед иконами. Обедал у нас нищий старичок Яков, и он сказывал:

— В монастырях по правилам святых отцов на Великий пост положено сухоястие, хлеб да вода... А святой Ерм со своими учениками вкушали пищу единожды в день и только вечером...

Я задумался над словами Якова и перестал есть.

— Ты что не ешь? — спросила мать.

Я нахмурился и ответил басом, исподлобья:

— Хочу быть святым Ермом! Все улыбнулись, а дедушка Яков погладил меня по голове и сказал:

— Ишь ты, какой восприемный!

Постная похлебка так хорошо пахла, что я не сдержался и стал есть; дохлебал ее до конца и попросил еще тарелку, да погуще.

Наступил вечер. Сумерки колыхнулись от звона к великому повечерию. Всей семьей мы пошли к чтению канона Андрея Критского. В храме полумрак. На середине стоит аналой в черной ризе, и на нем большая старая книга. Много богомольцев, но их почти не слышно, и все похожи на тихие деревца в вечернем саду. От скудного освещения лики святых стали глубже и строже.

Полумрак вздрогнул от возгласа священника, тоже какого-то далекого, окутанного глубиной. На клиросе запели тихо-тихо и до того печально, что защемило в сердце:

«Помощник и Покровитель бысть мне во спасение; Сей мой Бог, и прославлю Его, Бог отца моего, и вознесу Его, славно бо прославися...»

К аналою подошел священник, зажег свечу и начал читать великий канон Андрея Критского:

«Откуду начну плакати окаяннаго моего жития деяний? Кое ли положу начало, Христе, нынешнему рыданию? Но яко благоутробен, даждь ми прегрешений оставление».

После каждого прочитанного стиха хор вторит батюшке: «Помилуй мя, Боже, помилуй мя».

Долгая-долгая, монастырски строгая служба. За погасшими окнами ходит темный вечер, осыпанный звездами. Подошла ко мне мать и шепнула на ухо:

— Сядь на скамейку
и отдохни малость...

Я сел, и охватила меня от усталости сладкая дрема, но на клиросе запели: «Душе моя, душе моя, возстани, что спиши?»

Я смахнул дрему, встал со скамейки и стал креститься.

Батюшка читает: «Согреших, беззаконновах, и отвергох заповедь Твою...»

Эти слова заставляют меня задуматься. Я начинаю думать о своих грехах. На масленице стянул у отца из кармана гривенник и купил себе пряников; недавно запустил комом снега в спину извозчика; приятеля своего Гришку обозвал «рыжим бесом», хотя он совсем не рыжий; тетку Федосью прозвал «грызлой»; утаил от матери сдачу, когда покупал керосин в лавке, и при встрече с батюшкой не снял шапку.

Я становлюсь на колени и с сокрушением повторяю за хором: «Помилуй мя, Боже, помилуй мя...»

Когда шли из церкви домой, дорогою я сказал отцу, понурив голову:

— Папка! Прости меня, я у тебя стянул гривенник!

Отец ответил:

— Бог простит, сынок.

После некоторого молчания обратился я и к матери:

— Мама, и ты прости меня. Я сдачу за керосин на пряниках проел. И мать тоже ответила:

— Бог простит.

Засыпая в постели, я подумал:

— Как хорошо быть безгрешным!

(В. Никифоров-Волгин)
A rare Lenten ringing breaks a sunny morning shackled by frost, and it seems to crumble from bell blows into small snow grains. Snow creaks beneath my feet, like new boots that I put on on holidays.
Clean Monday. My mother sent me to the church “by the clock” and said with quiet severity:

- Fasting and prayer open heaven!

I am going through the bazaar. It smells of Lent: radish, cabbage, cucumbers, dried mushrooms, bagels, garlic, lean sugar ... Many brooms were brought from the villages (there was a bathhouse on Clean Monday). Merchants do not swear, do not goggle, do not run to the treasury for hundreds, and speak quietly and delicately with customers:

- Fungal monasteries!

- Wreaths for cleansing!

- Pechora cucumbers!

- Fantasy ingots!

From frost, blue smoke stands over the bazaar. I saw a willow twig in the boy’s hand passing by, and a shameful joy swept through my heart: spring is coming, Easter is coming, and only little streams will remain from the frost!

The church is cool and bluish, like in a snowy morning forest. A priest in black epitrachili came out of the altar and uttered never heard words:

“Lord, Like Your Most Holy Spirit at the third hour, Your Apostle is the lowest-ranking One, Good, Good, not taken from us, but renew us, praying to you ...”

Everyone knelt down, and the faces of the worshipers, as those who are standing before the Lord in the painting “The Last Judgment”. And even with the merchant Babkin, who beat his wife up in a coffin and didn’t let the goods go to anyone, his lips tremble with prayer and tears in his bulging eyes. An official Ostryakov stands near the crucifix and is also baptized, and at the Shrovetide he boasted to my father that, as an educated person, he has no right to believe in God. Everyone prays, and only the churchwarden rings with coppers at the candle box.

Outside the windows, snowy trees showered with pink dust.

After a long service, you go home and listen to the whisper inside yourself: “Renew us, praying to T'sya ... grant me to see my transgressions and not condemn my brother ...”

Around the sun. It has already burned morning frosts. The street is ringing from icicles falling from the roofs.

Lunch on this day was extraordinary: radish, mushroom stew, buckwheat porridge without butter and apple tea. Before sitting at the table, they were baptized before icons for a long time. A poor old man, Jacob, had lunch with us, and he said:

- In the monasteries, according to the rules of the Holy Fathers, Lent is laid dead, bread and water ... And St. Hermas and his disciples ate food once a day and only in the evening ...

I thought about Jacob's words and stopped eating.

- What are you not eating? - asked the mother.

I frowned and answered with a bass, from under the eye:

“I want to be Saint Herm!” Everyone smiled, and grandfather Jacob stroked my head and said:

“You are so perceptible!”

The lean stew smelled so good that I could not restrain myself and began to eat; I stifled it to the end and asked for another plate, but thicker.

Evening came. Twilight fluttered from ringing to great supper. As a family, we went to read the canon of Andrew of Crete. The temple is twilight. In the middle stands a lectern in a black robe, and on it is a large old book. Many pilgrims, but they are almost inaudible, and all look like quiet trees in the evening garden. From poor lighting, the faces of the saints became deeper and stricter.

The twilight shuddered at the cry of a priest, also of some distant, shrouded in depth. On the choir they sang quietly and so sadly that it pinched my heart:

“Helper and Patron, save me for salvation; This is my God, and I will glorify him, the God of my father, and I will exalt him, gloriously more glorified ... "

A priest came up to the analogue, lit a candle and began to read the great canon of Andrew of Crete:

“Will I begin to start the poster of the cursed life of my deeds? What is the beginning, Christ, of the present sob? But as a gracious man, give me forgiveness of sins. ”

After each verse read, the choir echoes the priest: "Have mercy on me, God, have mercy on me."

Long, long, monastic strict service. Behind the extinguished windows there goes a dark evening, showered with stars. Mother came up to me and whispered in my ear:

- sit on the bench
and rest a little ...

I sat down, and sweet sleepiness swept me from fatigue, but they sang on the choir: "My soul, my soul, rebel, what write it off?"

I brushed off the nap, got up from the bench and began to be baptized.

Father reads: “We have sinned, transgressed, and rejected Thy commandment ...”

These words make me think. I'm starting to think about my sins. In the Shrovetide, he pulled a dime from his father’s pocket and bought himself some gingerbread; recently launched a lump of snow in the back of a cab; Grishka called his friend "a red demon", although he was not at all red; Aunt Fedosyu called "biting"; I hid the change from my mother when I bought kerosene in the shop, and when I met the priest I didn’t take off my hat.

I kneel down and repeat in lamentation at the choir: "Have mercy on me, God, have mercy on me ..."

When they were going home from the church, on the way I said to my father, hanging my head:

- Folder! Forgive me, I pulled a dime from you!

The father replied:

- God will forgive, son.

After some silence, I turned to my mother:

- Mom, and you forgive me. I ate kerosene on gingerbread cookies. And the mother also answered:
У записи 6 лайков,
1 репостов,
263 просмотров.
Эту запись оставил(а) на своей стене Вероника Вовденко

Понравилось следующим людям