Рассказ "Контрибуция". Это пробирает. ------------------------------ Дед Саня вывернул...

Рассказ "Контрибуция".

Это пробирает.
------------------------------

Дед Саня вывернул руль вправо и дернул рычаг передач на себя до отказа. Мотоцикл взревел, попятился, соскальзывая в танковую колею, и наконец, выбрался на проталинку с сухой травкой, встав к лесу задом, а к останкам деревни Залучье передом. Елочка так и спала в коляске, укутанная по самый пятачок солдатским одеялом. Дед не стал ее пока будить и присел на задок коляски, туда, где когда-то крепилось запасное колесо.

Швейцарские часики-брусочек уже не светили зелеными стрелками: мгла с полей поползла обратно, в гниющий лес, а из леса, в ответ, пахнуло целым букетом: каким-то целлулоидом, газойлем, гарью древесной и тряпочной, горечью тротила и мерзкой трупной сладостью. Из тяжелой серебряной ладанки с лаковой Девой Марией на крышечке, дед натряс на бумажку дивного табаку. В пестрой причудливой смеси встречался и зелено-бурый деревенский самосад, и янтарный анатолийский табачок, и пригоревшие крошки от разносортных окурков. Попадался и немецкий капустный лист, вымоченный в синтетическом никотине и даже пластинчатая сигарная шелуха.
Закурив, дед осторожно покопался в мотоциклетной коляске и выудил за тонкий ремешок скользкий черный футляр с биноклем. Потом он долго дымил и долго вышаривал через "лейцевские" стекла изломанную окраину леса, пока совсем не заслезились глаза.

Дурной был лес, бестолковый. Дерево в нем росло бросовое - осина гнила на корню, грибы не водились вообще и даже редкая ягода долго не вызревала. Ходить в этот лес не ходили, только осенью на кабана, и не было в нем ни набитых ногами тропинок, ни вырубок, ни охотничьих навесов. Была единственная "барская" дорога, непонятно по какой блажи настеленная по болотам и пробитая сквозь многочисленные песчаные гривки и островки. В первый год войны по лесу кто-то бегал друг за другом, бабахал громко из разных калибров, и вдруг схлынуло все куда-то бесследно. Дед в этой быстрой войне не участвовал, сидел в погребе, и потому не видел, а только слышал, как кочующая немецкая батарея пятью залпами размолотила деревушку Залучье в труху. Когда отгрохотало по деревне, осела пыль и успокоилась земля, дед плакал, подпирая головой погребный люк. Плакал и крестился, любуясь своим чудом уцелевшим пятистенком. Думал уже чем будет забивать выбитые окошки, как соберет по новой осыпавшуюся трубу... Но затрещал с диким переливом зеленый мотоцикл и заглох, зараза, напротив дома.

Здоровенный немец чинил что-то долго в моторе, разложив на завалинке инструмент, а когда закончил свои дела, масляную тряпку поджег от зажигалки и закинул через битое окошко в горницу. Посмотрел, положив голову на плечо: хорошо ли разгорелось? Наступил на хвост шальному любопытному куренку, меченому синькой. Насадил его на штык и уехал, держа карабин с трофеем как знамя. Дед смотрел на все это внимательно, и все крепко-накрепко запоминал. Зачем, старый и сам этого не знал.

Три военных зимы он прожил в своей просторной и новенькой баньке - сын, сгинувший на финской, сложил перед срочной службой. Поставил в предбанник буржуйку, найденную на соседском пожарище, на ней и готовил. В первую же весну образовалась у него внучка, Евлампия, по метрике зашитой в пальтишко - семи лет от роду. Бог послал, решил дед, грех отказываться. Послал, подарил, просто как в "Житиях". Ранним утром, на гноище, среди мерзости запустения, сидела в мертвой и разоренной деревне на колодезной скамейке светловолосая девочка. Рисовала, улыбаясь, солнце прутиком по земле и дед даже вздрогнул от этой безмятежной картины, когда приволокся за водой. С дедой Саней она и ушла от колодца, уцепившись за дужку ведра детской ручонкой - помогала. И деду это очень пришлось по душе. Калеными овечьими ножницами подобранными на пепелище, он остриг девчонке вшивый колтун из волос, а когда попытался вымыть Елочку в тазу, изумился ее ангельскому терпению и каменной молчаливости. Потому что не было на ней живого места. Все детское тельце представляло из себя один синяк, и через тонкую кожицу были видны ломаные ребрышки. Марфа, сестра покойницы-жены, иногда навещала и подкармливала деда-погорельца, и происхождение новой внучки объяснила, даже не задумываясь:

- С поезда ее мать кинула, не захотела дитенка к немцам везти. Найдет потом, если конечно захочет. Саня, куда тебе еще один рот?

Дед пожевал бороду и буркнул, глядя в угол:

- Прокормимся, не маленькие.

На следующее утро, дед туго запеленал Елочкины ребрышки рваными полотенцами вымоченными в отваре зверобоя, уложил ее на лавку и ушел в лес. Метрах в десяти от опушки он наткнулся на вздутого красноармейца с развороченным затылком. Выкрутил из цепких мертвых рук родную, еще "царскую" трехлинейку с граненым казенником, а в палой листве собрал четыре десятка патронов. В тот же вечер дед убил двух матерых кабанов, из которых одного сала натопилось ведро с четвертью, а мяса вышло столько, что остатки безнадежно прокисшей солонины дед выкинул только следующей весной.

А еще через весну гнилой лес у подножия деревенского холма вдруг зашевелился. Дед изумленно глядел, как ночами на болотных островах полыхали неземные, ацетиленовые огни, слушал визг пил и рев какой-то техники. Мартовский ветер далеко носил над полями гортанные крики чужеземцев. Немцы спешно ладили оборону по всему лесу, а останками Залучья не интересовались вообще, только заминировали по всей длине опушку, натыкав в мерзлую землю противопехоток.

Через день загрохотало, и еще неделю лес бурлил, кипел, полыхал и постепенно редел. Бригада советских самоходок продавила насквозь лесной массив тупым, но упорным шилом. Исклеванные снарядами машины выбрались на бугор, где когда-то стояло Залучье. Расползлись по заснеженным огородам, встали на пожарищах за печами, сараями и открыли бешеный огонь по своему еще не простывшему следу. Выбежавшая из леса толпа немцев наткнулась свое же минное поле и чужую шрапнель, попятилась, распадаясь на отдельные неподвижные холмики ,и бросилась назад, в иссеченную осколками чащу. А самоходки вдруг перестали стрелять, сползлись в колонну и рванули по пологим холмам на запад, прямо по снежной целине. Еще ночь в лесу стрелялись, летали невиданные снаряды с огненными хвостами, от которых к небу поднимались черно-багровые столбы пламени. Потом стреляли все реже и реже, замолчали последние забытые раненые, и осталась только кромешная тишь.

На опушке сухо треснула ветка, дед вздрогнул, и, задрав полу черного френча, ухватился за кобуру, сразу же почувствовав пальцами сталь. Кожаную крышку с кобуры и верх от одной боковины дед срезал сапожным ножом еще в конце марта, после дикой и страшной встречи у этой танковой колеи. Времени тогда было чуть больше, уже вышло солнышко, и от проталин вверх полз пар. Он надевал Елочке на спину солдатский меховой ранец, и кое-как, приладив деревянными пальцами одну лямку, стал нашаривать второй медный шпенек-застежку. Шпенек никак не находился, а потом кусты затрещали и на край леса чертом выскочил человек. На нем была ярко-голубая шинель с огромной прожженой дырой на груди, плотно застегнутая на все оставшиеся пуговицы. Лицо и руки незнакомца были черны как уголь, а на худом плече вихлялась винтовка. Увидев мотоцикл, деда и Елочку он заорал:

- Девка, старый, стоять! Ко мне ходи, падлы, быстро-быстро, ком!

Дед бросил непослушную лямку и уставился на незнакомца. Но тот, ни слова ни говоря, вдруг сорвал винтовку с плеча и ловко припав на правое колено почти без интервала выстрелил по ним три раза. Первая пуля прошла аккурат между головами деда и внучки. Второй пуле старому солдату пришлось покланяться, но пальцы его упорно скребли и скребли непослушную кобурную застежку -рамочку, пальцы пробрались уже под кожаный лопух и нащупали фигурный торец парабеллума с флажком-предохранителем... Но третья пуля, наверное, убила бы Елочку неминуемо, если бы дед не бросился на нее коршуном. Повалил, вдавил в грязь и, наконец, вырвал из-под полы френча руку с пистолетом. Бес исполнил какое-то нелепое коленце, так, что в воздух взметнулась шинель, и бросился к ним, через заминированную полосу прыгая по ржавым кольцам колючки. Дед еще сильнее ткнулся бородой в грязь и укрыл ладонью-лопатой детскую голову. Рвануло раз, и два и три. В небо полетели куски чего-то красного и клочья голубого. Босую ногу с размотавшейся портянкой гулко шваркнуло о пустой горелый пень, а увесистый шарик из шпринг-мины тюкнул Елочку по голове. Хоть и на излете, но убил бы, если б не дедова лапа и часы. Шарик вошел в противоударный корпус швейцарского хронометра "Felca". Вошел плотно, внатяг, дед не смог его выковырять, так и выбросил их вместе. В жестяной банке из-под немецкого бульонного порошка, он выбрал себе другую пару часов, чуя, что проносит их до самой смерти.

Мотоцикл заскрипел - Елочка проснулась и выбралась из коляски. Дед залюбовался заспанной внучкой: крошечные сапожки на стальном шипованном ходу он сокращал до нужного калибра сам. Черную суконную юбку они раскопали в кожаном саквояже, который просто стоял на стволе поваленной осины. Там же, для Елочки нашлось зеркальце в серебряной оправе, серебряный с позолотой футляр с краской для губ и роговой гребень с остатками чьих-то светлых волос. Пачку надушенных писем дед тоже забрал с собой, и вечерами разбирал каллиграфические строки под карбидной лампой. Ничего в них не было интересного. Немецкий, худо-бедно разученный на империалистической, вдруг четко вспомнился, дед подивился этому явлению, а письма потом извел на растопку - курить их посовестился.

Еще одной гордостью деда была белая ватная куртка-выворотка. На себя дед Саня давно махнул рукой, а Елочку постарался одеть не с мертвяков. Немецкого связиста-недомерка они обнаружили едва ли не в первый поход в лес. Он бросил полуразмотанную катушку с красным проводом и неподъемный полевой телефон на брезентовой лямке. Присел под кривую березу справить нужду, и был убит в голову осколком размером с железнодорожный костыль. Беленькая курточка так и осталась висеть на сучке, а связист так и остался лежать со спущенными штанами.
The story "Contribution".

It sneaks.
------------------------------

Grandpa Sanya turned the steering wheel to the right and yanked the gear lever towards himself to failure. The motorcycle roared, backed away, slipping into the tank track, and finally got out on the grass with dry grass, standing behind the forest, and in front of the remains of the village Zaluchye. The herringbone and slept in a stroller, wrapped on the very nubby soldier's blanket. The grandfather did not wake her up yet and sat down on the back of the stroller, where the spare tire had once been attached.

The Swiss watch-blocks were no longer shining with green arrows: the darkness from the fields crept back into the decaying forest, and from the forest, in response, it smelled like a whole bunch: some kind of celluloid, gas oil, woody and rag sting, bitter trotyl and vile corpse sweetness. From the heavy silver amulet with lacquered Virgin Mary on the lid, the grandfather tapped a piece of tobacco on the paper. In the motley bizarre mixture, there was a green-brown village samosad, an amber Anatolian snuff and burnt crumbs from different-sized cigarette butts. I came across a German cabbage leaf soaked in synthetic nicotine and even lamellar cigar husks.
Having lit a cigarette, his grandfather rummaged carefully in a motorcycle and pulled a slippery black case with binoculars for a thin strap. Then he smoked for a long time, and for a long time he punched the broken edge of the forest through the "Leytsevsky" glasses, until his eyes were completely caked.

The wicked forest was stupid. The tree in it grew waste - aspen rotted on the vine, mushrooms were not found at all, and even a rare berry did not ripen for a long time. They did not go to this forest, only in the fall to the boar, and there were neither footpaths, nor clearings, nor hunting sheds in it. There was a single “lordly” road, it is not clear what whim was laid over the swamps and punched through numerous sandy grivki and islets. In the first year of the war, someone ran after each other through the forest, babakhal loudly from different calibers, and suddenly everything disappeared without a trace. My grandfather did not participate in this quick war, he sat in the cellar, and therefore did not see, but only heard a migrating German battery crush the village Zaluchye into dust in five volleys. When the otkrohotalo around the village, the dust settled and the earth calmed down, the grandfather wept, supporting the cellar head with his head. He cried and was baptized, admiring his miraculously surviving five-wall. I thought already what it would be to hammer in the broken windows, how it would assemble a new crumbling pipe ... But the green motorcycle cracked with a wild overflow and stalled, an infection opposite the house.

A hefty German repaired something long in the motor, laying out an instrument on the bench, and when he finished his work, he set the oil rag on fire from a lighter and threw it through the broken window into the upper room. I looked, with my head on my shoulder: did it burn well? I stepped on the tail of a crazy, curious chicken, labeled with blue. I mounted him on a bayonet and drove off, holding the carbine with the trophy as a banner. The grandfather looked at all this carefully, and remembered everything very tightly. Why, old and he did not know.

Three military winters he lived in his spacious and brand-new bathhouse - a son who perished in Finnish, folded before an emergency service. He put the stove in the waiting room, a stove found in a neighbor’s conflagration, and cooked on it. In the very first spring, his granddaughter, Eulampia, was formed, according to the metric sewn up in a coat - seven years old. God sent, he decided to grandfather, a sin to refuse. Sent, donated, just like in "Life". Early in the morning, on the pussy, amid the abomination of desolation, a fair-haired girl was sitting in a dead and ravaged village on a well-bench. Drew, smiling, the sun with a twig on the ground and the grandfather even shuddered from this serene picture when he dragged himself behind the water. With the grandfather Sanya, she left the well, clinging to the bow of the bucket with a child's hand - she helped. And my grandfather really liked it. He scrubbed a lousy koltun out of her hair with red-faced sheep scissors picked up on the ashes, and when he tried to wash Herringbone in the pelvis, he was amazed at her angelic patience and stone silence. Because there was no living place on it. The whole baby body was one bruise, and through the thin skin was seen broken ribs. Martha, the sister of the deceased wife, sometimes visited and fed the grandfather of the fire victims, and explained the origin of the new granddaughter, without even thinking:

- From the train, her mother threw, did not want to give the Germans a ditty. Will find it later, if of course he wants. Sanya, where are you another mouth?

The grandfather chewed his beard and grunted, looking into the corner:

- feed, not small.

The next morning, my grandfather tightly swaddled the Yolochka ribs with torn towels soaked in the broth of St. John's wort, put it on the bench and went into the forest. About ten meters away from the edge of the forest he stumbled upon a swollen Red Army man with a torn neck. He unscrewed his native, still “royal” trilinear with a faceted breech, from the tenacious dead hands, and collected four dozen rounds in the fallen leaves. That same evening, the grandfather killed two mothers of wild boars, one bucket and a quarter of which fatted one, and so much meat came out that the grandfather threw the remains of hopelessly soured corned beef only the following spring.

And through the spring rotten forest at the foot of the villages
У записи 2 лайков,
0 репостов.
Эту запись оставил(а) на своей стене Глеб Мордовченко

Понравилось следующим людям