"Его судьбой стала его совесть". Лев Копелев. Памяти Александра Галича (1978)
Лев Зиновьевич (или Залманович) Копелев (или Копелевич) (1912-1997) — критик, литературовед (германист), диссидент и правозащитник. Жена — писательница Раиса Орлова. Текст статьи Копелева приводится по изданию: "Континент", 1978. №16.
ПАМЯТИ АЛЕКСАНДРА ГАЛИЧА
Его убило током в Париже; наш Саша Галич, наш московский, переделкинский, болшевский, дубненский, питерский, новосибирский погиб в Париже. А его песни звучат в Москве, в Ленинграде, в Новосибирске, в городах и поселках, на вечеринках студентов и школьников-старшеклассников, в квартирах физиков и филологов, технарей и художников. За дружескими застольями и просто в тихие вечера запускаются магнитофоны или кто-нибудь поет под гитару... Эти песни украдкой насвистывают заключенные в тюремных камерах и вполголоса напевают в лагерных бараках... Когда мы провожали его в Шереметьевском аэропорту и он взошел по диагональной лестнице к последнему посту пограничников и помахал нам уже отрешенно, рассеянно, показалось: всё! «Аэропорт похож на крематорий», — писал московский поэт, изведавший горечь таких прощаний. Да и сам Галич пел: «Улетают, как уходят в нети, исчезают угольком в золе...»
Писем от него я не получал. Известия приходили редкие, смутные. Значит, и впрямь тогда в Шереметьево было последнее целованье — как в крематории? Но страшная весть из Парижа вызвала острую боль — новую живую боль. И с нею сознание: все это время он был с нами, в нас... Был и останется. Смертельный удар тока, будто вспышка, высветил всю его жизнь. В молнийном свете всегда резче контуры, явственней весь облик и меркнут случайные черты. Судьба поэта Александра Галича, поэта-певца в самом точном изначальном смысле слова таит в себе многие особенности русских поэтических судеб разных времен, однако более всего родственны ей судьбы тех, кто был ребенком в 20-е, юношей в 30-е, кто мучительно созревал в 40-е и 50-е и трудно преодолевал самого себя в 50-е и 60-е, кто вместе с друзьями, приятелями, современниками надеялся и отчаивался, искал и не находил, а потом снова надеялся и верил уже совсем по-другому... Но разноголосое множество жизней, которые сгущены, сплавлены в живое единство его поэзии, воплотили и несравнимую ни с кем единственность его личной судьбы.
Был Саша Гинзбург, мальчик из интеллигентной московской семьи, — маленький лорд Фаунтлерой из Кривоколенного переулка. Он отлично учился, выразительно декламировал, сочинял стихи, играл на рояле, пел романсы и революционные песни, хорошо танцевал, был любимцем друзей и подружек... Потом был ученик студии Станиславского, и сам Константин Сергеевич то журил, то хвалил его. А юноше мерещилась шумная слава... Был актер молодежной труппы, исполнял роли коварных красавцев, благородных героев... В годы войны играл во фронтовых театрах и уже не только играл, но и режиссировал, сочинял частушки, скетчи, куплеты. Бывали счастливые минуты, когда ощущал радость зрителей, фронтовиков. После войны скоро стал известен как драматург, сценарист. Пришли успехи, рос достаток, всяческое внешнее благополучие... А в начале шестидесятых появились песни, казалось, никак не похожие ни на что в его жизни — и тогдашьей и прежней. В них по-новому оживали давние заветы русской словесности: то были песни о современных Акакиях Акакиевичах, о бедных людях, об униженных и оскорбленных, но еще и о бесах и мелких бесах...
В песнях Галича по-новому заговорила о себе советская быль, советская «улица безъязыкая». Он пел о работягах, зеках, солдатах, «алкашах», мелких чиновниках, гулевых шоферах, об ударнике коммунистического труда, о чекисте-пенсионере, слагал и песни о Полежаеве, о Блоке, о Зощенко, о Пастернаке... Слова приходили вместе с музыкой — и знакомой, и заново рождающейся. Поэт сам пел, аккомпанируя себе на гитаре. На первых порах пел только друзьям. Но уже тогда магнитофонная лента начала разносить его голос по городам и весям
...Есть магнитофон системы «Яуза»,
Вот и все, и этого достаточно...
Галича стали приглашать знакомые и незнакомые; устраивались концерты. В марте 1968 года в Новосибирском Академгородке его слушали ученые разных поколений, студенты, рабочие и работники академических институтов. Он запел скорбную и гневную песню «Памяти Пастернака» —
Как гордимся мы, современники,
Что он умер в своей постели.
Полторы тысячи новосибирцев слушали стоя. Несколько мгновений благоговейной тишины... Потом обвалом грохот рукоплесканий, восторженные крики. Весь зал дышал небывалым единством любящего благодарного восхищения...
— Это были самые счастливые часы моей жизни...
Саша сказал это в тот вечер и не раз повторял, вспоминая, многие годы спустя. Но в высших инстанциях его песни были сочтены «антисоветскими», и Галича исключили из Союза писателей, из Союза кинематографистов... Михалковы разных степеней искренне возмущались:
— И чего ему только недоставало? ! Гонорары по высшему разряду. Договора и с издательствами, и в кино, и на телевидении. За границу ездил, в капстраны, пожалуйста!.. В Париж пустили не туристом, не с делегацией, а в творческую командировку одного: гуляй, сколько душе охота!.. Жена — красавица, и лучшие девчонки по нему сохнут. Квартира шикарная!.. Одевается, как плейбой великосветский... Так какого же хрена он лезет на рожон?! Давние знакомые и приятели, слушая песни, поражались:
— Откуда у этого потомственного интеллигента, прослывшего эстетом и снобом, этот язык, все это новое мироощущение? В каких университетах изучал он диалекты и жаргоны улиц, задворок, шалманов, забегаловок, говоры канцелярий, лагерных пересылок, общих вагонов, столичных и периферийных дешевых рестораций?
Но и самые взыскательные мастера литературы говорили, что этот язык Галича — шершавая поросль, вызревающая чаще на асфальте, чем на земле, — в песнях обретает живую силу поэзии. Корней Иванович Чуковский целый вечер слушал его, просил еще и еще, вопреки своим правилам строгого трезвенника сам поднес певцу коньяку, а в заключение подарил свою книгу, надписав: «Ты, Моцарт, — Бог, и сам того не знаешь!»
Галича, конечно, радовали успехи его пьес и фильмов. Он любил путешествовать, любил обильное веселое застолье, знал толк и в живописи, и в гравюрах, в фарфоре, и в старой мебели, и в винах, охотно приобретал красивые вещи... Но в отличие от большинства тех, кто разделял его веселые досуги, и вопреки всем, кто ему завидовал, он мучительно остро сознавал противоречия между своей жизнью и трудным бытием и тягостным бытом вокруг. Он внятно слышал голоса нищеты, горестных бедствий торжествующего хамства, гонимой правды, добрые и злые голоса, звучавшие за стенами вокруг тех благополучных домов, в которых он бывал и жил...
Мы пол отциклюем, мы шторки повесим,
Чтоб нашему раю ни края, ни сноса,
А где-то по рельсам, по рельсам, по рельсам
Колеса, колеса, колеса, колеса...
Он слышал голоса иных миров, давние и недавние, далекие и близкие. И слушал их всей незадубевшей совестью, всей душой поэта. Совесть не прощала ему ни вольных грехов, ни невольных. И снова и снова одолевала его боль за то, что пережил столько друзей, родных, современников, погибших на фронтах и в несчетных Освенцимах, что не хлебал тюремной баланды, не ковырял кайлом воркутинский уголь, не доходил на золотой колымской каторге, на сибирском лесоповале, за то, что не испытал ни голода, ни нищеты... И он пел о погибших, об уцелевших, «продрогших на века», пел о них и за них —
Облака плывут, облака,
В милый край плывут — в Колыму,
И не нужен им адвокат,
Им амнистия ни к чему!
...Наш поезд уходит в Освенцим
Сегодня и ежедневно.
Внутренняя правда песен-монологов, достоверность песен «от первого лица» сохраняют полную силу и в тех случаях, когда «Я» или «МЫ» вовсе чужды автору («Баллада о прибавочной стоимости», «Генеральская дочь» и др.) и когда поют уже не существующие люди: «Мы похоронены где-то под Нарвой», «А второй зека — это лично я» — представляется осужденный на смерть:
...На вахте пьют с рафинадом чай,
Вертухай наш совсем сопрел.
Ему скушно, чай, несподручно, чай,
Нас в обед вести на расстрел...
Он и сам сознавал эти противоречия и несоответствие.
...Не моя это вроде боль.
Так чего ж я кидаюсь в бой?!
А вела меня в бой судьба,
Как солдата ведет труба...
Его судьбой стала его совесть. В ней постоянный глубинный источник его песен. Вместе с тем их полифония — поразительное разноголосие и напряженный драматизм в развитии самых разных судеб, в столкновениях характеров, острота ситуаций воплощают в слове искусство лицедейства. Галич поэт-певец остался верным учеником Станиславского. Уроки гениального учителя — уроки перевоплощения, вживания в образ, неподдельной правдивости в «показывании чувств и отношений» — для поэзии Галича оказались значительно более плодотворными, чем для его творчества актера, постановщика, драматурга.
Брехт широко пользовался понятием «гестус»; это слово того же этимологического происхождения, что и «жест», и в известной мере сродни ему, однако значит больше. Гестус — это и выразительность поведения, движения актера на сцене, и выразительность драматической структуры пьесы, отдельного эпизода, ситуации, т. е. движение мысли, но также и выразительное развитие баллады, лирического монолога, песни, даже некой личной судьбы... Гестус поэзии Галича заключен отчасти и в его пении, в его исполнительском искусстве. Но только отчасти. Сущность его прежде всего и главным образом в языке, в «гестусе живой речи». Она то сдержанна, иронична, исполнена сокровенного достоинства, то страстна до исступления, захлебывается гневом, то нарочито сентиментальна, высокопарна, то саркастична, резка до грубости.
Его речь бывает изысканно-салонной и площадно-диалектной, жаргонной, по-старинному литературной «высокого штиля» и буднично-затрапезной, газетной, косноязычной... И каждое из таких свойств языка «работает» в его песнях, работает непринужденно и словно бы своевольно, однако на поверку всегда целесообразно — так же, как и мелодия, ритмический строй, каждый мгновенный переход — перепад ритма или интонаци
Лев Зиновьевич (или Залманович) Копелев (или Копелевич) (1912-1997) — критик, литературовед (германист), диссидент и правозащитник. Жена — писательница Раиса Орлова. Текст статьи Копелева приводится по изданию: "Континент", 1978. №16.
ПАМЯТИ АЛЕКСАНДРА ГАЛИЧА
Его убило током в Париже; наш Саша Галич, наш московский, переделкинский, болшевский, дубненский, питерский, новосибирский погиб в Париже. А его песни звучат в Москве, в Ленинграде, в Новосибирске, в городах и поселках, на вечеринках студентов и школьников-старшеклассников, в квартирах физиков и филологов, технарей и художников. За дружескими застольями и просто в тихие вечера запускаются магнитофоны или кто-нибудь поет под гитару... Эти песни украдкой насвистывают заключенные в тюремных камерах и вполголоса напевают в лагерных бараках... Когда мы провожали его в Шереметьевском аэропорту и он взошел по диагональной лестнице к последнему посту пограничников и помахал нам уже отрешенно, рассеянно, показалось: всё! «Аэропорт похож на крематорий», — писал московский поэт, изведавший горечь таких прощаний. Да и сам Галич пел: «Улетают, как уходят в нети, исчезают угольком в золе...»
Писем от него я не получал. Известия приходили редкие, смутные. Значит, и впрямь тогда в Шереметьево было последнее целованье — как в крематории? Но страшная весть из Парижа вызвала острую боль — новую живую боль. И с нею сознание: все это время он был с нами, в нас... Был и останется. Смертельный удар тока, будто вспышка, высветил всю его жизнь. В молнийном свете всегда резче контуры, явственней весь облик и меркнут случайные черты. Судьба поэта Александра Галича, поэта-певца в самом точном изначальном смысле слова таит в себе многие особенности русских поэтических судеб разных времен, однако более всего родственны ей судьбы тех, кто был ребенком в 20-е, юношей в 30-е, кто мучительно созревал в 40-е и 50-е и трудно преодолевал самого себя в 50-е и 60-е, кто вместе с друзьями, приятелями, современниками надеялся и отчаивался, искал и не находил, а потом снова надеялся и верил уже совсем по-другому... Но разноголосое множество жизней, которые сгущены, сплавлены в живое единство его поэзии, воплотили и несравнимую ни с кем единственность его личной судьбы.
Был Саша Гинзбург, мальчик из интеллигентной московской семьи, — маленький лорд Фаунтлерой из Кривоколенного переулка. Он отлично учился, выразительно декламировал, сочинял стихи, играл на рояле, пел романсы и революционные песни, хорошо танцевал, был любимцем друзей и подружек... Потом был ученик студии Станиславского, и сам Константин Сергеевич то журил, то хвалил его. А юноше мерещилась шумная слава... Был актер молодежной труппы, исполнял роли коварных красавцев, благородных героев... В годы войны играл во фронтовых театрах и уже не только играл, но и режиссировал, сочинял частушки, скетчи, куплеты. Бывали счастливые минуты, когда ощущал радость зрителей, фронтовиков. После войны скоро стал известен как драматург, сценарист. Пришли успехи, рос достаток, всяческое внешнее благополучие... А в начале шестидесятых появились песни, казалось, никак не похожие ни на что в его жизни — и тогдашьей и прежней. В них по-новому оживали давние заветы русской словесности: то были песни о современных Акакиях Акакиевичах, о бедных людях, об униженных и оскорбленных, но еще и о бесах и мелких бесах...
В песнях Галича по-новому заговорила о себе советская быль, советская «улица безъязыкая». Он пел о работягах, зеках, солдатах, «алкашах», мелких чиновниках, гулевых шоферах, об ударнике коммунистического труда, о чекисте-пенсионере, слагал и песни о Полежаеве, о Блоке, о Зощенко, о Пастернаке... Слова приходили вместе с музыкой — и знакомой, и заново рождающейся. Поэт сам пел, аккомпанируя себе на гитаре. На первых порах пел только друзьям. Но уже тогда магнитофонная лента начала разносить его голос по городам и весям
...Есть магнитофон системы «Яуза»,
Вот и все, и этого достаточно...
Галича стали приглашать знакомые и незнакомые; устраивались концерты. В марте 1968 года в Новосибирском Академгородке его слушали ученые разных поколений, студенты, рабочие и работники академических институтов. Он запел скорбную и гневную песню «Памяти Пастернака» —
Как гордимся мы, современники,
Что он умер в своей постели.
Полторы тысячи новосибирцев слушали стоя. Несколько мгновений благоговейной тишины... Потом обвалом грохот рукоплесканий, восторженные крики. Весь зал дышал небывалым единством любящего благодарного восхищения...
— Это были самые счастливые часы моей жизни...
Саша сказал это в тот вечер и не раз повторял, вспоминая, многие годы спустя. Но в высших инстанциях его песни были сочтены «антисоветскими», и Галича исключили из Союза писателей, из Союза кинематографистов... Михалковы разных степеней искренне возмущались:
— И чего ему только недоставало? ! Гонорары по высшему разряду. Договора и с издательствами, и в кино, и на телевидении. За границу ездил, в капстраны, пожалуйста!.. В Париж пустили не туристом, не с делегацией, а в творческую командировку одного: гуляй, сколько душе охота!.. Жена — красавица, и лучшие девчонки по нему сохнут. Квартира шикарная!.. Одевается, как плейбой великосветский... Так какого же хрена он лезет на рожон?! Давние знакомые и приятели, слушая песни, поражались:
— Откуда у этого потомственного интеллигента, прослывшего эстетом и снобом, этот язык, все это новое мироощущение? В каких университетах изучал он диалекты и жаргоны улиц, задворок, шалманов, забегаловок, говоры канцелярий, лагерных пересылок, общих вагонов, столичных и периферийных дешевых рестораций?
Но и самые взыскательные мастера литературы говорили, что этот язык Галича — шершавая поросль, вызревающая чаще на асфальте, чем на земле, — в песнях обретает живую силу поэзии. Корней Иванович Чуковский целый вечер слушал его, просил еще и еще, вопреки своим правилам строгого трезвенника сам поднес певцу коньяку, а в заключение подарил свою книгу, надписав: «Ты, Моцарт, — Бог, и сам того не знаешь!»
Галича, конечно, радовали успехи его пьес и фильмов. Он любил путешествовать, любил обильное веселое застолье, знал толк и в живописи, и в гравюрах, в фарфоре, и в старой мебели, и в винах, охотно приобретал красивые вещи... Но в отличие от большинства тех, кто разделял его веселые досуги, и вопреки всем, кто ему завидовал, он мучительно остро сознавал противоречия между своей жизнью и трудным бытием и тягостным бытом вокруг. Он внятно слышал голоса нищеты, горестных бедствий торжествующего хамства, гонимой правды, добрые и злые голоса, звучавшие за стенами вокруг тех благополучных домов, в которых он бывал и жил...
Мы пол отциклюем, мы шторки повесим,
Чтоб нашему раю ни края, ни сноса,
А где-то по рельсам, по рельсам, по рельсам
Колеса, колеса, колеса, колеса...
Он слышал голоса иных миров, давние и недавние, далекие и близкие. И слушал их всей незадубевшей совестью, всей душой поэта. Совесть не прощала ему ни вольных грехов, ни невольных. И снова и снова одолевала его боль за то, что пережил столько друзей, родных, современников, погибших на фронтах и в несчетных Освенцимах, что не хлебал тюремной баланды, не ковырял кайлом воркутинский уголь, не доходил на золотой колымской каторге, на сибирском лесоповале, за то, что не испытал ни голода, ни нищеты... И он пел о погибших, об уцелевших, «продрогших на века», пел о них и за них —
Облака плывут, облака,
В милый край плывут — в Колыму,
И не нужен им адвокат,
Им амнистия ни к чему!
...Наш поезд уходит в Освенцим
Сегодня и ежедневно.
Внутренняя правда песен-монологов, достоверность песен «от первого лица» сохраняют полную силу и в тех случаях, когда «Я» или «МЫ» вовсе чужды автору («Баллада о прибавочной стоимости», «Генеральская дочь» и др.) и когда поют уже не существующие люди: «Мы похоронены где-то под Нарвой», «А второй зека — это лично я» — представляется осужденный на смерть:
...На вахте пьют с рафинадом чай,
Вертухай наш совсем сопрел.
Ему скушно, чай, несподручно, чай,
Нас в обед вести на расстрел...
Он и сам сознавал эти противоречия и несоответствие.
...Не моя это вроде боль.
Так чего ж я кидаюсь в бой?!
А вела меня в бой судьба,
Как солдата ведет труба...
Его судьбой стала его совесть. В ней постоянный глубинный источник его песен. Вместе с тем их полифония — поразительное разноголосие и напряженный драматизм в развитии самых разных судеб, в столкновениях характеров, острота ситуаций воплощают в слове искусство лицедейства. Галич поэт-певец остался верным учеником Станиславского. Уроки гениального учителя — уроки перевоплощения, вживания в образ, неподдельной правдивости в «показывании чувств и отношений» — для поэзии Галича оказались значительно более плодотворными, чем для его творчества актера, постановщика, драматурга.
Брехт широко пользовался понятием «гестус»; это слово того же этимологического происхождения, что и «жест», и в известной мере сродни ему, однако значит больше. Гестус — это и выразительность поведения, движения актера на сцене, и выразительность драматической структуры пьесы, отдельного эпизода, ситуации, т. е. движение мысли, но также и выразительное развитие баллады, лирического монолога, песни, даже некой личной судьбы... Гестус поэзии Галича заключен отчасти и в его пении, в его исполнительском искусстве. Но только отчасти. Сущность его прежде всего и главным образом в языке, в «гестусе живой речи». Она то сдержанна, иронична, исполнена сокровенного достоинства, то страстна до исступления, захлебывается гневом, то нарочито сентиментальна, высокопарна, то саркастична, резка до грубости.
Его речь бывает изысканно-салонной и площадно-диалектной, жаргонной, по-старинному литературной «высокого штиля» и буднично-затрапезной, газетной, косноязычной... И каждое из таких свойств языка «работает» в его песнях, работает непринужденно и словно бы своевольно, однако на поверку всегда целесообразно — так же, как и мелодия, ритмический строй, каждый мгновенный переход — перепад ритма или интонаци
"His fate was his conscience." Leo Kopelev. In memory of Alexander Galich (1978)
Lev Zinovievich (or Zalmanovich) Kopelev (or Kopelevich) (1912-1997) - critic, literary critic (Germanist), dissident and human rights activist. Wife - writer Raisa Orlova. The text of the article Kopeleva is cited from the publication: "Continent", 1978. No. 16.
IN MEMORY OF ALEXANDER GALICH
He was electrocuted in Paris; our Sasha Galich, our Moscow, Peredelkino, Bolshevsky, Dubna, St. Petersburg, Novosibirsk died in Paris. And his songs are heard in Moscow, in Leningrad, in Novosibirsk, in cities and towns, at the parties of students and high school students, in the apartments of physicists and philologists, techies and artists. For friendly feasts, and just on quiet evenings, tape recorders start up or someone sings with a guitar ... These songs are sneakily whistled by prisoners in prison cells and humming in low voices in camp huts ... When we escorted him to Sheremetyevo Airport and he went up the diagonal stairs to the last post of the border guards and waved to us already aloof, absent-mindedly, it seemed: everything! “The airport is like a crematorium,” wrote the Moscow poet, who had learned the bitterness of such goodbyes. And Galich himself sang: “They fly away, like they go into neti, disappear with coal in the ashes ...”
I did not receive letters from him. News came rare, vague. So, indeed, then at Sheremetyevo was the last kiss - as in a crematorium? But the terrible news from Paris caused a sharp pain - a new living pain. And with her consciousness: all this time he was with us, in us ... He was and will be. A fatal shock, like a flash, highlighted his whole life. In lightning, contours are always sharper, the whole appearance is more pronounced and random features fade. The fate of the poet Alexander Galich, the singer-songwriter in the most accurate initial sense of the word, is fraught with many features of Russian poetic destinies of different times, but most of all are related to the fate of those who were a child in the 20s, a young man in the 30s who painfully matured in the 40s and 50s and difficult to overcome himself in the 50s and 60s, who, together with friends, pals, contemporaries, hoped and despair, sought and did not find, and then again hoped and believed in a completely different way ... But the dissonant multitude of lives that are condensed are fused into its living unity by Ethics, embodied and incomparable with anyone the uniqueness of his personal fate.
There was Sasha Ginzburg, a boy from an intelligent Moscow family, a little Lord Fauntleroy from Krivokolenny Lane. He studied well, expressively recited, wrote poetry, played the piano, sang romances and revolutionary songs, danced well, was a favorite of friends and girlfriends ... Then he was a student at Stanislavsky's studio, and Konstantin Sergeyevich himself either chided or praised him. And the young man had a noisy fame ... There was an actor in a youth troupe, played the roles of treacherous handsome men, noble heroes ... During the war he played in front-line theaters and not only played, but also directed, composed ditties, sketches, couplets. There were happy moments when I felt the joy of the audience, the front-line soldiers. After the war he soon became known as a playwright, screenwriter. Success came, prosperity grew, all kinds of outward prosperity ... And in the early sixties songs appeared that seemed to be nothing like anything in his life - both then and former. In them, the old testaments of Russian literature came to life in a new way: they were songs about modern Akaki Akakievichs, about poor people, about the humiliated and offended, but also about demons and small demons ...
In the songs of Galich, the Soviet reality, the Soviet “street without a language”, spoke in a new way about itself. He sang about hard workers, convicts, soldiers, "drunks", petty officials, ghoul drivers, about the drummer of communist labor, about a Chekist-pensioner, composed songs about Polezhaev, about Blok, about Zoshchenko, about Pasternak ... Words came along with music - both familiar and newly born. The poet himself sang, accompanying himself on the guitar. At first, he sang only to friends. But even then, the tape began to spread his voice in cities and towns
... There is a tape recorder of the Yauza system,
That’s all, and that’s enough ...
Familiar and unfamiliar began to invite Galich; concerts were held. In March 1968, in the Novosibirsk Academgorodok, he was listened to by scientists of different generations, students, workers and employees of academic institutes. He sang the mournful and angry song "In memory of Parsnip" -
How proud we are, contemporaries,
That he died in his bed.
Fifteen hundred Novosibirsk people listened standing. A few moments of reverent silence ... Then a crash of thunderous applause, rapturous screams. The whole hall breathed an unprecedented unity of loving grateful admiration ...
- These were the happiest hours of my life ...
Sasha said this that evening and repeated it more than once, recalling many years later. But in the higher instances his songs were considered “anti-Soviet”, and Galich was expelled from the Writers' Union, from the Union of Cinematographers ... Mikhalkovs of various degrees sincerely resented:
“And what was he missing?” ! Higher fees. Contracts with publishers, and in films, and on television. I went abroad, in the cap
Lev Zinovievich (or Zalmanovich) Kopelev (or Kopelevich) (1912-1997) - critic, literary critic (Germanist), dissident and human rights activist. Wife - writer Raisa Orlova. The text of the article Kopeleva is cited from the publication: "Continent", 1978. No. 16.
IN MEMORY OF ALEXANDER GALICH
He was electrocuted in Paris; our Sasha Galich, our Moscow, Peredelkino, Bolshevsky, Dubna, St. Petersburg, Novosibirsk died in Paris. And his songs are heard in Moscow, in Leningrad, in Novosibirsk, in cities and towns, at the parties of students and high school students, in the apartments of physicists and philologists, techies and artists. For friendly feasts, and just on quiet evenings, tape recorders start up or someone sings with a guitar ... These songs are sneakily whistled by prisoners in prison cells and humming in low voices in camp huts ... When we escorted him to Sheremetyevo Airport and he went up the diagonal stairs to the last post of the border guards and waved to us already aloof, absent-mindedly, it seemed: everything! “The airport is like a crematorium,” wrote the Moscow poet, who had learned the bitterness of such goodbyes. And Galich himself sang: “They fly away, like they go into neti, disappear with coal in the ashes ...”
I did not receive letters from him. News came rare, vague. So, indeed, then at Sheremetyevo was the last kiss - as in a crematorium? But the terrible news from Paris caused a sharp pain - a new living pain. And with her consciousness: all this time he was with us, in us ... He was and will be. A fatal shock, like a flash, highlighted his whole life. In lightning, contours are always sharper, the whole appearance is more pronounced and random features fade. The fate of the poet Alexander Galich, the singer-songwriter in the most accurate initial sense of the word, is fraught with many features of Russian poetic destinies of different times, but most of all are related to the fate of those who were a child in the 20s, a young man in the 30s who painfully matured in the 40s and 50s and difficult to overcome himself in the 50s and 60s, who, together with friends, pals, contemporaries, hoped and despair, sought and did not find, and then again hoped and believed in a completely different way ... But the dissonant multitude of lives that are condensed are fused into its living unity by Ethics, embodied and incomparable with anyone the uniqueness of his personal fate.
There was Sasha Ginzburg, a boy from an intelligent Moscow family, a little Lord Fauntleroy from Krivokolenny Lane. He studied well, expressively recited, wrote poetry, played the piano, sang romances and revolutionary songs, danced well, was a favorite of friends and girlfriends ... Then he was a student at Stanislavsky's studio, and Konstantin Sergeyevich himself either chided or praised him. And the young man had a noisy fame ... There was an actor in a youth troupe, played the roles of treacherous handsome men, noble heroes ... During the war he played in front-line theaters and not only played, but also directed, composed ditties, sketches, couplets. There were happy moments when I felt the joy of the audience, the front-line soldiers. After the war he soon became known as a playwright, screenwriter. Success came, prosperity grew, all kinds of outward prosperity ... And in the early sixties songs appeared that seemed to be nothing like anything in his life - both then and former. In them, the old testaments of Russian literature came to life in a new way: they were songs about modern Akaki Akakievichs, about poor people, about the humiliated and offended, but also about demons and small demons ...
In the songs of Galich, the Soviet reality, the Soviet “street without a language”, spoke in a new way about itself. He sang about hard workers, convicts, soldiers, "drunks", petty officials, ghoul drivers, about the drummer of communist labor, about a Chekist-pensioner, composed songs about Polezhaev, about Blok, about Zoshchenko, about Pasternak ... Words came along with music - both familiar and newly born. The poet himself sang, accompanying himself on the guitar. At first, he sang only to friends. But even then, the tape began to spread his voice in cities and towns
... There is a tape recorder of the Yauza system,
That’s all, and that’s enough ...
Familiar and unfamiliar began to invite Galich; concerts were held. In March 1968, in the Novosibirsk Academgorodok, he was listened to by scientists of different generations, students, workers and employees of academic institutes. He sang the mournful and angry song "In memory of Parsnip" -
How proud we are, contemporaries,
That he died in his bed.
Fifteen hundred Novosibirsk people listened standing. A few moments of reverent silence ... Then a crash of thunderous applause, rapturous screams. The whole hall breathed an unprecedented unity of loving grateful admiration ...
- These were the happiest hours of my life ...
Sasha said this that evening and repeated it more than once, recalling many years later. But in the higher instances his songs were considered “anti-Soviet”, and Galich was expelled from the Writers' Union, from the Union of Cinematographers ... Mikhalkovs of various degrees sincerely resented:
“And what was he missing?” ! Higher fees. Contracts with publishers, and in films, and on television. I went abroad, in the cap
У записи 13 лайков,
3 репостов,
745 просмотров.
3 репостов,
745 просмотров.
Эту запись оставил(а) на своей стене Максим Жерновой