Она переводила «Дон Жуана» Байрона по памяти во...

Она переводила «Дон Жуана» Байрона по памяти во внутренней тюрьме Большого дома в Ленинграде



Когда аплодисменты стихли, женский голос крикнул: «Автора!»
В другом конце зала раздался смех.
Он меня обидел, нетрудно было догадаться, почему засмеялись: шел «Дон Жуан» Байрона.
Публика, однако, поняла смысл возгласа, и другие закричали: «Автора!» Н
иколай Павлович Акимов вышел на сцену со своими актерами, еще раз пожал руку Воропаеву, который играл заглавного героя, и подступил к самому краю подмостков.

Ему навстречу встала женщина в длинном черном платье, похожем на монашеское одеяние, — она сидела в первом ряду и теперь, повинуясь жесту Акимова, поднялась на сцену и стала рядом с ним; сутулая, безнадежно усталая, она смущенно глядела куда-то в сторону.
Аплодисменты усилились, несколько зрителей встали, и вслед за ними поднялся весь партер — хлопали стоя.

Вдруг, мгновенно, воцарилась тишина: зал увидел, как женщина в черном, покачнувшись, стала опускаться — если бы Акимов ее не поддержал, она бы упала. Ее унесли — это был инфаркт.
Догадывалась ли публика, собравшаяся на генеральную репетицию акимовского спектакля «Дон Жуан», о происхождении пьесы? Был ли возглас «Автора!» всего лишь непосредственной эмоциональной репликой или женщина, первой выкрикнувшая это многозначительное слово, знала историю, которую я собираюсь рассказать?

Татьяна Григорьевна Гнедич, праправнучатая племянница переводчика «Илиа-ды», училась в начале тридцатых годов в аспирантуре филологического факультета Ленинградского университета; занималась она английской литературой XVII века и была ею настолько увлечена, что ничего не замечала вокруг.
А в это время происходили чистки, из университета прогоняли «врагов»; вчера формалистов, сегодня вульгарных социологов, и всегда — дворян, буржуазных интеллигентов, уклонистов и воображаемых троцкистов.

Татьяна Гнедич с головой уходила в творчество елизаветинских поэтов, ни о чем ином знать не желая.
Ее, однако, вернули к реальности, на каком-то собрании обвинив в том, что она скрывает свое дворянское происхождение. На собрании ее, конечно, не было — узнав о нем, она громко выразила недоумение: могла ли она скрывать свое дворянство? Ведь ее фамилия Гнедич; с допушкинских времен известно, что Гнедичи — дворяне старинного рода.
Тогда ее исключили из университета за то, что она «кичится дворянским происхождением». Действительность была абсурдна и не скрывала этого.
Единственным оружием в руках ее жертв — в сущности, беспомощных — был именно этот абсурд; он мог погубить, но мог, если повезет, спасти.
Татьяна Гнедич где-то сумела доказать, что эти два обвинения взаимоисключающие — она не скрывала и не кичилась; ее восстановили.
Она преподавала, переводила английских поэтов, писала стихи акмеистического толка, даже стала переводить русских поэтов на английский.

Мы жили с нею в одном доме — это был знаменитый в Петербурге, потом Петрограде и Ленинграде дом «собственных квартир» на Каменноостровском (позднее — Кировском) проспекте, 73/75. В этом огромном здании, облицованном гранитом и возвышавшемся у самых Островов, жили видные деятели российской культуры: историк Н.Ф. Платонов, литературовед В.А. Десницкий, поэт и переводчик М.Л. Лозинский.

Случилось так, что я в этом доме родился — мой отец владел в нем квартирой № 2, но позднее я оказался в нем случайно; нам, только что поженившимся, досталась на время комната отчима моей молодой жены — в большой коммунальной квартире.
Татьяна Григорьевна Гнедич жила вдвоем с матерью в еще более коммунальной квартире, по другой лестнице — в комнате, пропахшей нафталином и, кажется, лавандой, заваленной книгами и старинными фотографиями, уставленной ветхой, покрытой самоткаными ковриками мебелью.
Сюда я приходил заниматься с Татьяной Григорьевной английским; в обмен я читал с ней французские стихи, которые, впрочем, она и без моей помощи понимала вполне хорошо.

Началась война. Я окончил университет, мы с женой уехали в город Киров, а потом — в армию, на Карельский фронт. О Гнедич мы знали, что перед самой войной она вместе с матерью переехала в деревянный особнячок на Каменном Острове.
Потом, уже на фронте, нам стало известно, что в блокаду умерла ее мать, дом сгорел, она оказалась переводчицей в армии, в Штабе партизанского движения. Иногда от нее приходили письма — часто стихи, потом она исчезла. Исчезла надолго. Никаких сведений ниоткуда не поступало. Я пытался наводить справки — Татьяна Гнедич как сквозь землю провалилась.

После войны мы с женой оказались в той же квартире, в доме 73/75. Прежнего населения не осталось: почти все умерли в блокаду. Лишь изредка встречались чудом уцелевшие старорежимные дамы в шляпках с вуалью.

Однажды — дело было, кажется, в 1948 году — за мной пришли из квартиры 24; просил зайти Лозинский. Такое случалось редко — я побежал. Михаил Леонидович усадил меня рядом, на диванчик и, старательно понижая свой низкий голос, прохрипел:
«Мне прислали из Большого дома рукопись Татьяны Григорьевны Гнедич. Помните ли вы ее?»
Из Большого дома, с Литейного, из государственной безопасности? (Лозинский по старой памяти говорил то ЧК, то ГПУ.) Что же это? Чего они хотят от вас?
«Это, — продолжал Лозинский, — перевод поэмы Байрона «Дон Жуан». Полный перевод. Понимаете? Полный. Октавами, прекрасными классическими октавами. Все семнадцать тысяч строк. Огромный том первоклассных стихов. И знаете, зачем они прислали? На отзыв. Большому дому понадобился мой отзыв на перевод «Дон Жуана» Байрона».
Как это понять?
Я был не менее ошеломлен, чем Лозинский, — возможно, даже более; ведь мы не знали, что Гнедич арестована. За что?
В те годы «за что» не спрашивали; если уж произносили такие слова, то предваряли их иронической оговоркой: «Вопрос идиота — за что?» И откуда взялся «Дон Жуан»?

Перевод Гнедич и в самом деле был феноменален. Это я понял, когда Лозинский, обычно сдержанный, вполголоса, с затаенным восторгом прочел несколько октав — комментируя их, он вспоминал два предшествующих образца: пушкинский «Домик в Коломне» и «Сон Попова» Алексея Толстого. И повторял: «Но ведь тут — семнадцать тысяч таких строк, это ведь более двух тысяч таких октав… И какая легкость, какое изящество, свобода и точность рифм, блеск остроумия, изысканность эротических перифраз, быстрота речи…»
Отзыв он написал, но я его не видел; может быть, его удастся разыскать в архивах КГБ.

Прошло восемь лет. Мы уже давно жили в другой коммунальной квартире, недалеко от прежней — на Кировском, 59. Однажды раздалось три звонка — это было к нам; за дверью стояла Татьяна Григорьевна Гнедич, еще более старообразная, чем прежде, в ватнике, с узелком в руке. Она возвращалась из лагеря, где провела восемь лет. В поезде по пути в Ленинград она читала «Литературную газету», увидела мою статью «Многоликий классик» — о новом однотомнике Байрона, переведенном разными, непохожими друг на друга поэтами, — вспомнила прошлое и, узнав наш новый адрес на прежней квартире, пришла к нам. Жить ей было негде, она осталась в нашей комнате. Нас было уже четверо, а с домработницей Галей, для которой мы соорудили полати, пятеро.

Когда я повесил ватник в общей прихожей, многочисленные жильцы квартиры подняли скандал: смрад, исходивший от него, был невыносим; да и то сказать — «фуфайка», как называла этот предмет Татьяна Григорьевна, впитала в себя тюремные запахи от Ленинграда до Воркуты. Пришлось ее выбросить; другой не было, купить было нечего, и мы выходили из дому по очереди. Татьяна Григорьевна все больше сидела за машинкой: перепечатывала своего «Дон Жуана».

Вот как он возник.
Гнедич арестовали перед самым концом войны, в 1945 году. По ее словам, она сама подала на себя донос. То, что она рассказала, малоправдоподобно, однако могло быть следствием своеобразного военного психоза: будто бы она, в то время кандидат партии (в Штабе партизанского движения это было необходимым условием), принесла в партийный комитет свою кандидатскую карточку и оставила ее, заявив, что не имеет морального права на партийность после того, что совершила. Ее арестовали.
Следователи добивались ее признания — что она имела в виду? Ее объяснениям они не верили (я бы тоже не поверил, если бы не знал, что она обладала чертами юродивой). Будто бы она по просьбе какого-то английского дипломата перевела для публикации в Лондоне поэму Веры Инбер «Пулковский меридиан» — английскими октавами. Он, прочитав, сказал: «Вот бы вам поработать у нас — как много вы могли бы сделать для русско-британских культурных связей!» Его слова произвели на нее впечатление, идея поездки в Великобританию засела в ее сознании, но она сочла ее предательством. И отдала кандидатскую карточку.
Понятно, следствие не верило этому дикому признанию, но других обвинений не рождалось. Ее судили — в ту пору было уже принято «судить» — и приговорили к десяти годам исправительно-трудовых лагерей по обвинению «в измене советской родине» — девятнадцатая статья, означавшая неосуществленное намерение.

После суда она сидела на Шпалерной, в общей камере, довольно многолюдной, и ожидала отправки в лагерь.

Однажды ее вызвал к себе последний из ее следователей и спросил:
«Почему вы не пользуетесь библиотекой? У нас много книг, вы имеете право…» Гнедич ответила:
«Я занята, мне некогда».
— «Некогда? — переспросил он, не слишком, впрочем, удивляясь (он уже понял, что его подопечная отличается, мягко говоря, странностями). — Чем же вы так заняты?» — «Перевожу. — И уточнила: — Поэму Байрона».

Следователь оказался грамотным; он знал, что собой представляет «Дон Жуан».
«У вас есть книга?» — спросил он. Гнедич ответила:
«Я перевожу наизусть».
Он удивился еще больше:
«Как же вы запоминаете окончательный вариант?» — спросил он, проявив неожиданное понимание сути дела. «Вы правы, — сказала Гнедич, — это и есть самое трудное. Если бы я могла, наконец, записать то, что уже сделано… К тому же я подхожу к концу. Больше не помню».
Следователь дал Гнедич листок бумаги и сказал: «Напишите здесь все, что вы перевели, — завтра погляжу».
She translated "Don Juan" Byron from memory in the inner prison of the Big House in Leningrad
 
 
 
When the applause subsided, a female voice shouted: "Author!"
At the other end of the hall there was laughter.
He offended me, it was easy to guess why they laughed: Byron's Don Juan was walking.
The public, however, understood the meaning of the exclamation, and the others shouted: "Author!"
ikolai Pavlovich Akimov went on stage with his actors, once again shook the hand of Voropayev, who played the title character, and stepped up to the very edge of the stage.
 
A woman in a long black dress resembling a monastic robe stood up to meet him - she was sitting in the front row, and now, obeying Akimov's gesture, she rose to the stage and stood beside him; hunched, hopelessly tired, she looked off to a confused look.
The applause intensified, a few spectators stood up, and after them the entire floor resurfaced - they clapped standing.
 
Suddenly, instantly, there was silence: the hall saw the woman in black, swaying, begin to descend - if Akimov had not supported her, she would have fallen. She was carried away - it was a heart attack.
Did the public, gathered at the dress rehearsal of the Akimov performance “Don Juan”, guess the origin of the play? Was the exclamation “Author!” Just an immediate emotional remark, or the woman who first shouted this significant word knew the story I was going to tell?
 
Tatiana Grigorievna Gnedich, the great-right niece of the translator Ilia-dy, studied in the early thirties in the graduate school of the philological faculty of Leningrad University; She was engaged in English literature of the XVII century and was so passionate about it that she did not notice anything around.
And at this time there were cleansing, they chased away "enemies" from the university; yesterday the formalists, today the vulgar sociologists, and always the nobles, the bourgeois intellectuals, the draft dodgers and the imagined Trotskyists.
 
Tatyana Gnedich plunged herself into the work of Elizabethan poets, not wanting to know anything else.
She, however, was brought back to reality, at a meeting blaming her for concealing her noble origin. At the meeting, of course, she wasn’t - when she heard about him, she loudly wondered: could she hide her nobility? After all, her last name is Gnedich; since the pre-Pushkin times, it is known that Gnedichi are noblemen of an ancient clan.
Then she was expelled from the university because she "boasts a noble origin." Reality was absurd and did not hide it.
The only weapon in the hands of its victims — essentially helpless — was precisely this absurdity; He could destroy, but could, if lucky, save.
Tatiana Gnedich somewhere has managed to prove that these two accusations are mutually exclusive - she did not hide and did not boom; it was restored.
She taught, translated English poets, wrote acmeistic poetry, even began to translate Russian poets into English.
 
We lived in the same house with her - it was the famous “own apartment” house in Petersburg, then Petrograd and Leningrad on Kamennoostrovsky (later - Kirovsky) prospect, 73/75. Prominent figures of Russian culture lived in this huge building, faced with granite and towering near the Islands, the historian N.F. Platonov, literary critic V.A. Desnitsky, poet and translator M.L. Lozinsky.
 
It so happened that I was born in this house - my father owned apartment number 2 in it, but later I happened to be in it by chance; We, who had just got married, temporarily got the room of my young wife's stepfather — in a large communal apartment.
Tatyana Grigorievna Gnedich lived alone with her mother in an even more communal apartment, on another staircase - in a room that smelled of mothballs and, it seems, lavender littered with old books and old photographs, covered with old-fashioned rugs and furniture.
I came here to study English with Tatiana Grigorievna; in exchange, I read French verses with her, which, however, she understood quite well without my help.
 
The war began. I graduated from university, my wife and I went to the city of Kirov, and then to the army, to the Karelian front. About Gnedich, we knew that just before the war, she and her mother moved to a wooden mansion on Stone Island.
Then, already at the front, we learned that her mother had died in the blockade, the house had burned down, she was a translator in the army, at the headquarters of the partisan movement. Sometimes letters came from her - often poems, then she disappeared. Disappeared for a long time. No information has been received from anywhere. I tried to make inquiries - Tatiana Gnedich as if through the ground failed.
 
After the war, my wife and I ended up in the same apartment, in the house 73/75. The former population remained: almost all died in the blockade. Only rarely did the miraculously surviving old-fashioned ladies in hats and veils meet.
 
Once - it seemed that it was in 1948 - they came after me from apartment 24; asked to go Lozinsky. This rarely happened - I ran. Mikhail Leonidovich sat me down on the couch and, diligently lowering his deep voice, croaked:
“They sent me a manuscript of Tatiana Grigorievna Gnedich from the Big House.
У записи 2 лайков,
0 репостов,
467 просмотров.
Эту запись оставил(а) на своей стене Игорь Фертман

Понравилось следующим людям