Я люблю гвоздики. Нет более честного цветка, нет более яркого символа уважения. И наступит время, когда гвоздики снова войдут в моду.
Я еду по сведенной утренней синевой дороге. Сегодня прошло ровно 68 лет со взятия Берлина и ровно 40 дней с момента смерти моего ветерана.
Я выхожу из машины. Кутаю горло в капюшон толстовки, чтобы не продуло больные гланды. В лицо бьет твердый запах бензина. Мой друг спел: "Вечность пахнет нефтью". Тут не поспоришь.
Проезжаем Яжелбицы. Смешное название для поселка. Смешное, если не знать, что происходит оно от манифеста отважного деревенского парня: "Я желаю биться". Он был моложе меня, он уходил, чтобы вернуться. А я даже не знаю, куда идти.
В семнадцать лет мой дед начал войну с немцем. На фронт брали с восемнадцати, но он изменил дату рождения. Смухлевал, приписал лишний год. Чтобы добавить сотни лет другим, таким, как я. Так школьники 1925 года рождения становились фронтовиками. А сейчас, дудушка, не всякий школьник становится мужчиной.
На Пулковских высотах очередью из пистолета-пулемета МР-38 он был ранен на обе ноги и потерял сознание. При обходе фашистами поля боя его уложили в стог из мертвых тел. Истекая кровью, дед пробыл в обнимку с бездыханными однополчанами вплоть до освобождения деревни Красной армией. На вопрос "Есть кто живой?" отозвалось несколько "мертвых" голосов.
Поворот на Окуловку в Крестцах. Он похоронен чуть дальше. Тут уже знакомые места, ухабы по обочинам, деревья без макушек - кто спилил тополя? - пустая колея с воротом сугробов. Ни души. Меня учили никогда не вычеркивать тех, с кем ты делил свою жизнь. Гореть самому, но тушить мосты, и помнить, что на другой стороне есть верный товарищ. И все же стыло, словно едешь с опущенным стеклом - вот-вот подхватишь простуду.
Нет ничего обыденнее, чем пневмония на фронте. Ее симптомы: горячка, хрипы и слабость - в сорок втором они были у всех. Да так и остались на всю жизнь. Но виноваты в том не русские морозы, а русский пот. Пот и кровь.
Наша память обладает уникальной способностью с точностью хирурга вырезать самые страшные опухоли. И только наивность тех молодых бойцов с распростертыми объятиями принимала как материнские ласки, так и ужасы Великой Отечественной. В ней, в той памяти, как в обожженном войной, блокадой и каторжным трудом глиняном горшке, сварились мы - новые поколения. Но, видно, не хватило огня. Оттого и ходим теперь сырые, крахмальные... пресные.
Я еду к моему ветерану и везу ему охапку гвоздик. И отчего мне стыдно?
Я еду по сведенной утренней синевой дороге. Сегодня прошло ровно 68 лет со взятия Берлина и ровно 40 дней с момента смерти моего ветерана.
Я выхожу из машины. Кутаю горло в капюшон толстовки, чтобы не продуло больные гланды. В лицо бьет твердый запах бензина. Мой друг спел: "Вечность пахнет нефтью". Тут не поспоришь.
Проезжаем Яжелбицы. Смешное название для поселка. Смешное, если не знать, что происходит оно от манифеста отважного деревенского парня: "Я желаю биться". Он был моложе меня, он уходил, чтобы вернуться. А я даже не знаю, куда идти.
В семнадцать лет мой дед начал войну с немцем. На фронт брали с восемнадцати, но он изменил дату рождения. Смухлевал, приписал лишний год. Чтобы добавить сотни лет другим, таким, как я. Так школьники 1925 года рождения становились фронтовиками. А сейчас, дудушка, не всякий школьник становится мужчиной.
На Пулковских высотах очередью из пистолета-пулемета МР-38 он был ранен на обе ноги и потерял сознание. При обходе фашистами поля боя его уложили в стог из мертвых тел. Истекая кровью, дед пробыл в обнимку с бездыханными однополчанами вплоть до освобождения деревни Красной армией. На вопрос "Есть кто живой?" отозвалось несколько "мертвых" голосов.
Поворот на Окуловку в Крестцах. Он похоронен чуть дальше. Тут уже знакомые места, ухабы по обочинам, деревья без макушек - кто спилил тополя? - пустая колея с воротом сугробов. Ни души. Меня учили никогда не вычеркивать тех, с кем ты делил свою жизнь. Гореть самому, но тушить мосты, и помнить, что на другой стороне есть верный товарищ. И все же стыло, словно едешь с опущенным стеклом - вот-вот подхватишь простуду.
Нет ничего обыденнее, чем пневмония на фронте. Ее симптомы: горячка, хрипы и слабость - в сорок втором они были у всех. Да так и остались на всю жизнь. Но виноваты в том не русские морозы, а русский пот. Пот и кровь.
Наша память обладает уникальной способностью с точностью хирурга вырезать самые страшные опухоли. И только наивность тех молодых бойцов с распростертыми объятиями принимала как материнские ласки, так и ужасы Великой Отечественной. В ней, в той памяти, как в обожженном войной, блокадой и каторжным трудом глиняном горшке, сварились мы - новые поколения. Но, видно, не хватило огня. Оттого и ходим теперь сырые, крахмальные... пресные.
Я еду к моему ветерану и везу ему охапку гвоздик. И отчего мне стыдно?
I love carnations. There is no more honest flower, no brighter symbol of respect. And the time will come when carnations will come into fashion again.
I am driving along the reduced morning blue road. Today exactly 68 years have passed since the capture of Berlin and exactly 40 days since the death of my veteran.
I get out of the car. I wrap my throat in the hood of a sweatshirt so that my sore tonsils don't blow. The hard smell of gasoline hits my face. My friend sang: "Eternity smells like oil." You can't argue with that.
We pass Yazhelbitsy. A funny name for a village. It’s funny, if you don’t know that it comes from the manifesto of a brave village guy: "I want to fight." He was younger than me, he left to return. And I don't even know where to go.
At seventeen, my grandfather started a war with a German. They took to the front from eighteen, but he changed his date of birth. He cheated, added an extra year. To add hundreds of years to others like me. So schoolchildren born in 1925 became front-line soldiers. And now, sir, not every schoolboy becomes a man.
At the Pulkovo Heights, he was wounded in both legs by a burst from an MP-38 submachine gun and lost consciousness. When the Nazis walked around the battlefield, they laid him in a stack of dead bodies. Bleeding, the grandfather stayed in an embrace with the lifeless fellow soldiers until the liberation of the village by the Red Army. To the question "Is there anyone alive?" several dead voices echoed.
Turn to Okulovka in the Sacrum. He is buried a little further. There are already familiar places, bumps along the sides, trees without tops - who cut down the poplars? - an empty track with a collar of snowdrifts. Not a soul. I was taught never to cross out those with whom you have shared your life. Burn yourself, but extinguish bridges, and remember that there is a faithful comrade on the other side. And yet it was cold, as if you were driving with the glass down - you are about to catch a cold.
There is nothing more commonplace than pneumonia at the front. Her symptoms: fever, wheezing and weakness - in 1942 everyone had them. And so they stayed for life. But it is not Russian frosts that are to blame, but Russian sweat. Sweat and blood.
Our memory has a unique ability to cut out the most terrible tumors with the precision of a surgeon. And only the naivety of those young fighters with open arms accepted both maternal affection and the horrors of the Great Patriotic War. In it, in that memory, as in the clay pot burned by the war, the blockade and hard labor, we - new generations - were cooked. But, apparently, there was not enough fire. That is why we walk now raw, starchy ... unleavened.
I'm on my way to see my veteran and I'm bringing him an armful of carnations. And why am I ashamed?
I am driving along the reduced morning blue road. Today exactly 68 years have passed since the capture of Berlin and exactly 40 days since the death of my veteran.
I get out of the car. I wrap my throat in the hood of a sweatshirt so that my sore tonsils don't blow. The hard smell of gasoline hits my face. My friend sang: "Eternity smells like oil." You can't argue with that.
We pass Yazhelbitsy. A funny name for a village. It’s funny, if you don’t know that it comes from the manifesto of a brave village guy: "I want to fight." He was younger than me, he left to return. And I don't even know where to go.
At seventeen, my grandfather started a war with a German. They took to the front from eighteen, but he changed his date of birth. He cheated, added an extra year. To add hundreds of years to others like me. So schoolchildren born in 1925 became front-line soldiers. And now, sir, not every schoolboy becomes a man.
At the Pulkovo Heights, he was wounded in both legs by a burst from an MP-38 submachine gun and lost consciousness. When the Nazis walked around the battlefield, they laid him in a stack of dead bodies. Bleeding, the grandfather stayed in an embrace with the lifeless fellow soldiers until the liberation of the village by the Red Army. To the question "Is there anyone alive?" several dead voices echoed.
Turn to Okulovka in the Sacrum. He is buried a little further. There are already familiar places, bumps along the sides, trees without tops - who cut down the poplars? - an empty track with a collar of snowdrifts. Not a soul. I was taught never to cross out those with whom you have shared your life. Burn yourself, but extinguish bridges, and remember that there is a faithful comrade on the other side. And yet it was cold, as if you were driving with the glass down - you are about to catch a cold.
There is nothing more commonplace than pneumonia at the front. Her symptoms: fever, wheezing and weakness - in 1942 everyone had them. And so they stayed for life. But it is not Russian frosts that are to blame, but Russian sweat. Sweat and blood.
Our memory has a unique ability to cut out the most terrible tumors with the precision of a surgeon. And only the naivety of those young fighters with open arms accepted both maternal affection and the horrors of the Great Patriotic War. In it, in that memory, as in the clay pot burned by the war, the blockade and hard labor, we - new generations - were cooked. But, apparently, there was not enough fire. That is why we walk now raw, starchy ... unleavened.
I'm on my way to see my veteran and I'm bringing him an armful of carnations. And why am I ashamed?
У записи 11 лайков,
1 репостов.
1 репостов.
Эту запись оставил(а) на своей стене Михаил Кузнецов