РУССКАЯ ПЕСНЯ Я с нетерпением поджидал лета, следя...

РУССКАЯ ПЕСНЯ

Я с нетерпением поджидал лета, следя за его приближением по хорошо мне известным признакам.

Самым ранним вестником лета являлся полосатый мешок. Его вытягивали из огромного сундука, пропитанного запахом камфары, и вываливали из него груду парусиновых курточек и штанишек для примерки. Я подолгу должен был стоять на одном месте, снимать, надевать, опять снимать и снова надевать, а меня повертывали, закалывали на мне, припускали и отпускали - "на полвершочка". Я потел и вертелся, а за не выставленными еще рамами качались тополевые ветки с золотившимися от клея почками и радостно голубело небо.

Вторым и важным признаком весны-лета было появление рыжего маляра, от которого пахло самой весной- замазкой и красками. Маляр приходил выставлять рамы - "впущать весну" - наводить ремонт. Он появлялся всегда внезапно и говорил мрачно, покачиваясь:

- Ну, и где у вас тут чего?..

И с таким видом выхватывал стамески из-за тесемки грязного фартука, словно хотел зарезать. Потом начинал драть замазку и сердито мурлыкать под нос:

И-ах и те-мы-най ле-со...

Да йехх и те-мы-на-ай...

Я старался узнать, что дальше, но суровый маляр вдруг останавливал стамеску, глотал из желтой бутылочки, у которой на зеленом ярлычке стояло "политура", плевал на пол, свирепо взглядывал на меня и начинал опять:

Ах-ехх и в темы-на-ам ле...

Да и в те... мы-ны-мм!..

И пел все громче. И потому ли, что он только всего и пел, что про темный лес, или потому, что вскрякивал и вздыхал, взглядывая свирепо исподлобья,- он казался мне очень страшным.

Потом мы его хорошо узнали, когда он оттаскал моего приятеля Ваську за волосы.

Так было дело.

Маляр поработал, пообедал и завалился спать на крыше сеней, на солнышке. Помурлыкав про темный лес, где "сы-тоя-ла ах да и со-сенка", маляр заснул, ничего больше не сообщив. Лежал он на спине, а его рыжая борода глядела в небо. Мы с Васькой, чтобы было побольше ветру, тоже забрались на крышу - пускать "монаха". Но ветру и на крыше не было. Тогда Васька от нечего делать принялся щекотать соломинкой голые маляровы пятки. Но они были покрыты серой и твердой кожей, похожей на замазку, и маляру было нипочем. Тогда я наклонился к уху маляра и дрожащим тоненьким голосом запел:

И-ах и в те-мы-ном ле-э...

Рот маляра перекосился, и улыбка выползла из-под рыжих его усов на сухие губы. Должно быть, было приятно ему, но он все-таки не проснулся. Тогда Васька предложил приняться за маляра как следует. И мы принялись-таки.

Васька приволок на крышу большую кисть и ведро с краской и выкрасил маляру пятки. Маляр лягнулся и успокоился. Васька состроил рожу и продолжал. Он обвел маляру у щиколоток по зеленому браслету, а я осторожно покрасил большие пальцы и ноготки. Маляр сладко похрапывал - должно быть, от удовольствия. Тогда Васька обвел вокруг маляра широкий "заколдованный круг", присел на корточки и затянул над самым маляровым ухом песенку, которую с удовольствием подхватил и я:

Рыжий красного спросил:

- Чем ты бороду лучил?

- Я не краской, не замазкой,

Я на солнышке лежал!

Я на солнышке лежал,

Кверху бороду держал!

Маляр заворочался и зевнул. Мы притихли, а он повернулся на бок и выкрасился. Тут и вышло. Я махнул в слуховое окошко, а Васька поскользнулся и попал маляру в лапы. Маляр оттрепал Ваську и грозил окунуть в ведерко, но скоро развеселился, гладил по спине Ваську и приговаривал:

- А ты не реви, дурашка. Такой же растет у меня в деревне. Что хозяйской краски извел, ду-ра... да еще ревет!..

С того случая маляр сделался нашим другом. Он пропел нам всю песенку про темный лес, как срубили сосенку, как "угы-на-ли добра молодца в чужу-дальнюю сы-то-ронушку!..". Хорошая была песенка. И так жалостливо пел он ее, что думалось мне: не про себя ли и пел ее?

Пел и еще песенки - про "темную ноченьку, осеннюю", и про "березыньку", и еще про "поле чистое"...

Впервые тогда, на крыше сеней, почувствовал я неведомый мне дотоле мир - тоски и раздолья, таящийся в русской песне, неведомую в глубине своей душу родного мне народа, нежную и суровую, прикрытую грубым одеянием. Тогда, на крыше сеней, в ворковании сизых голубков, в унылых звуках маляровой песни приоткрылся мне новый мир - и ласковой и суровой природы русской, в котором душа тоскует и ждет чего-то... Тогда-то, на ранней моей поре,- впервые, быть может,- почувствовал я силу и красоту народного слова русского, мягкость его, и ласку, и раздолье. Просто пришло оно и ласково легло в душу. Потом - я познал его: крепость его и сладость. И всё узнаю его...
И. Шмелев. "Лето Господне. Праздники"
http://shmelev.lit-info.ru/shmelev/proza/rasskaz/russkaya-pesnya.htm
RUSSIAN SONG

I was impatiently awaiting summer, watching its approach according to the signs well known to me.

The earliest herald of summer was the striped sack. They pulled him out of a huge chest soaked in the smell of camphor, and dumped out of it a pile of canvas jackets and pants to try on. I had to stand in one place for a long time, take off, put on, take off and put on again, and they turned me around, pinned me on, let me go, and let me go - "half a top." I was sweating and spinning, and behind the frames that had not yet been exposed, poplar branches with buds gilded with glue swayed and the sky was joyfully blue.

The second and important sign of spring-summer was the appearance of a red-haired painter, from which he smelled of the spring itself - putty and paints. The painter came to expose the frames - "let spring in" - to make repairs. He always appeared suddenly and spoke gloomily, swaying:

- Well, where have you got something here? ..

And with this look, he snatched out the chisels from the tape of the dirty apron, as if he wanted to stab. Then he began to tear the putty and purr angrily under his breath:

And-ah and those-we-nai le-so ...

Yes yehh and te-we-na-ay ...

I tried to find out what was next, but the stern painter suddenly stopped the chisel, swallowed from a yellow bottle, which had "polish" on its green label, spat on the floor, glared at me and started again:

Ah-exh and in themes-na-am le ...

And even in those ... we-us-mm! ..

And he sang louder. And whether because he only sang everything, that about the dark forest, or because he cried out and sighed, glancing fiercely from under his brows, he seemed very scary to me.

Then we got to know him well when he pulled my friend Vaska by the hair.

That was the case.

The painter worked, dined and fell asleep on the roof of the entryway, in the sun. Purring about the dark forest, where "sy-toya-la-oh and so-hay," the painter fell asleep without saying anything else. He lay on his back, and his red beard looked up at the sky. Vaska and I, so that there was more wind, also climbed onto the roof - to let the "monk" in. But there was no wind on the roof. Then Vaska, out of nothing to do, began to tickle his bare heels with a straw. But they were covered with a gray and hard skin like putty, and the painter did not care. Then I bent down to the painter's ear and began to sing in a trembling, thin voice:

And-ah and in those-we-n le-e ...

The painter's mouth twisted, and a smile crept from under his red mustache to dry lips. It must have been pleasant to him, but he still did not wake up. Then Vaska offered to take up the painter properly. And we got down to it.

Vaska dragged a large paintbrush and a bucket of paint onto the roof and painted the painter's heels. The painter kicked and calmed down. Vaska made a face and continued. He traced the green bracelet at the painter's ankle while I carefully painted my thumbs and marigolds. The painter snored sweetly - he must have been with pleasure. Then Vaska circled a wide "vicious circle" around the painter, squatted down and sung a song above the painter's ear, which I also picked up with pleasure:

The redhead asked:

- How did you shine your beard?

- I am not paint, not putty,

I was lying in the sun!

I was lying in the sun

He kept his beard up!

The painter twisted and yawned. We quieted down, and he turned on his side and painted himself. And then it happened. I waved through the dormer, and Vaska slipped and hit the painter in the paws. The painter ruffled Vaska and threatened to dip him into the bucket, but soon he became amused, stroked Vaska on the back and said:

“Don’t cry, you fool. The same one grows in my village. That I have worn out the master's paint, silly ... and even roars!

From that time on, the painter became our friend. He sang to us the whole song about the dark forest, how they cut down a pine tree, how "hey-na-if a good fellow in a strange, distant sy-that-little thing! .." It was a good song. And he sang it so pitifully that I wondered if he was singing it to himself?

He also sang songs - about "dark night, autumn", and about "birch", and also about "clean field" ...

For the first time then, on the roof of the entryway, I felt a world unknown to me hitherto - longing and expanse, hidden in Russian song, unknown in my depths the soul of my dear people, tender and stern, covered with a rough dress. Then, on the roof of the entryway, in the cooing of blue doves, in the sad sounds of a painter's song, a new world was revealed to me - and the tender and harsh nature of the Russian, in which the soul yearns and waits for something ... Then, in my early days, - for the first time, perhaps, - I felt the strength and beauty of the Russian folk word, its softness, and affection, and expanse. It just came and tenderly fell into the soul. Then - I knew him: his strength and sweetness. And I recognize him ...
I. Shmelev. "Summer of the Lord. Holidays"
http://shmelev.lit-info.ru/shmelev/proza/rasskaz/russkaya-pesnya.htm
У записи 3 лайков,
0 репостов.
Эту запись оставил(а) на своей стене Виктория Котова

Понравилось следующим людям