Давид Израилевич был портным.
Не простым портным, а брючным. Брюки он называл исключительно бруками.
Видишь ли, деточка, бруки, это совершенно не то, что вы думаете. Вы же, чтоб мне были здоровы, думаете, что то, что вы натягиваете на свой тухес не имеет никакого значения, главное, чтобы этот самый тухес не был виден, можно подумать кому-то до него есть дело.
На самом деле бруки скажет о вас и о вашем тухесе, который вы так стараетесь скрыть, намного больше, чем вы думаете.
Бруки это искусство. Вы, конечно, можете спорить со старым Давидом, кричать, что я говорю за сущую ерунду, но я буду смеяться вам в лицо, чтобы вы себе там не думали!
-Давид Израилевич, а пиджак? Пиджак разве не имеет значение?
-Имеет, деточка. Пинжак имеет огромное значение. Но бруки имеют этого значения гораздо больше! Вы же знаете нашего секретаря парткома Афонькина? Когда он пришел ко мне в штанах фабрики «Большевичка», а это были именно штаны, а не бруки, потому что то, что на нем было надето, имело право называться только штанами, я думал, что это не секретарь парткома, а какой-то запивший бендюжник!
Я дико извиняюсь, но если бы на мне были такие штаны, я бы умер и никогда бы больше не ожил. А этот гоцн-поцн был жив и даже немножечко доволен. Так вот, деточка, я сшил ему бруки. Это были не бруки, а песня о буревестнике!
Вы бы видели это гульфик! Такой гульфик не носит даже английский лорд, а уж английские лорды знают за глуьфиков всё и ещё немножко! Вы бы видели эти шлёвки! А манжета? Это же было не манжета, а картина Рубенса! Я вас умоляю!
Давид Израилевич деловито вставал, протирал очки клетчатым мужским носовым платком и садился за швейную машинку. Он нажимал на педали, нить, соединяющая челнок и иглу плавно скользила, превращаясь в идеально ровную строчку.
Давид Израилевич всю жизнь был брючным мастером.
Лишь однажды он изменил своей профессии, во время войны.
Было ему тогда лет двадцать пять, и его расстреляли. Вернее не только его, а вообще всех евреев городка, где он жил. Но очнувшись поздним вечером, он обнаружил себя заваленным трупами, с кровоточащим плечом, но живым. Больше живых в куче трупов не было. Ни его жена Лея, ни пятилетний сын Мотя, ни родители, ни сестра Хана, ни еще пару сотен евреев.
Давид Израилевич дождался темноты, выбрался из кучи и ушел в лес.
Подобрали его партизаны.
Боец из Давида Израилевича был не очень хороший, как он сам говорил, из-за физической крепости, которой ему явно не доставало. Поэтому он временно переквалифицировался с брючного мастера на универсального портного, ремонтировал одежду партизанам, помогал на кухне.
Убил человека он однажды.
-Я убил Купцова, деточка. Знаете, кто это был? Так я вам скажу, кто это был. Это был главный полицай и командовал моим расстрелом.
Я знал его до войны, он работал товароведом. Однажды его чуть не посадили за какую-то растрату. Наверное он был не очень хорошим товароведом.
Как оказалось полицаем он тоже был не очень хорошим, потому что даже расстрелять нормально меня не смог.
Когда в сорок третьем пришли наши, Купцов прятался в лесу за дамбой. Но мы таки его нашли.
Я тогда никогда не убивал людей, деточка, а тут не знаю, что на меня нашло, сам вызвался.
Меня поняли и не стали мешать. Но знаете, что я сделал? Спросите старого Давида, что он сделал, деточка?
-Что вы сделали, Давид Израилевич?
-Я его ОТПУСТИЛ.
-Как это отпустили?
-Я сказал ему бежать, и он побежал. А я выстрелил ему в спину и попал.
-Но зачем? Зачем вы сказали ему бежать?
-Я хотел быть лучше, чем он.
-Но вы и так лучше, чем он!
-Любой человек, деточка, который стреляет в другого человека, становится убийцей.
Не важно причины, главное, что он убил. Так вот я напоследок подарил ему НАДЕЖДУ. И он умер с надеждой на спасение.
Это намного приятнее, чем умирать, понимая, что обречен.
Я знаю, как это, я так умирал.
Но выжил.
А вот мой сын Мотя нет. И жена моя тоже нет. И остальные нет.
Нам не дали возможность надеяться.
А Купцову я эту возможность подарил, потому что не хотел быть таким, как он. Купцов таки был не очень хорошим товароведом и полицаем, я был не очень хорошим партизаном, но кто мешает быть мне хорошим бручным мастером?
Никто мне не мешает. НАДЕЖДА это очень важно, деточка, очень, можешь мне поверить, чтоб ты мне был здоров.
Всё, примерка закончена. Приходи послезавтра, бруки будут готовы. И это будут не бруки, а песня о буревестнике, чтоб ты там себе не думал…
Не простым портным, а брючным. Брюки он называл исключительно бруками.
Видишь ли, деточка, бруки, это совершенно не то, что вы думаете. Вы же, чтоб мне были здоровы, думаете, что то, что вы натягиваете на свой тухес не имеет никакого значения, главное, чтобы этот самый тухес не был виден, можно подумать кому-то до него есть дело.
На самом деле бруки скажет о вас и о вашем тухесе, который вы так стараетесь скрыть, намного больше, чем вы думаете.
Бруки это искусство. Вы, конечно, можете спорить со старым Давидом, кричать, что я говорю за сущую ерунду, но я буду смеяться вам в лицо, чтобы вы себе там не думали!
-Давид Израилевич, а пиджак? Пиджак разве не имеет значение?
-Имеет, деточка. Пинжак имеет огромное значение. Но бруки имеют этого значения гораздо больше! Вы же знаете нашего секретаря парткома Афонькина? Когда он пришел ко мне в штанах фабрики «Большевичка», а это были именно штаны, а не бруки, потому что то, что на нем было надето, имело право называться только штанами, я думал, что это не секретарь парткома, а какой-то запивший бендюжник!
Я дико извиняюсь, но если бы на мне были такие штаны, я бы умер и никогда бы больше не ожил. А этот гоцн-поцн был жив и даже немножечко доволен. Так вот, деточка, я сшил ему бруки. Это были не бруки, а песня о буревестнике!
Вы бы видели это гульфик! Такой гульфик не носит даже английский лорд, а уж английские лорды знают за глуьфиков всё и ещё немножко! Вы бы видели эти шлёвки! А манжета? Это же было не манжета, а картина Рубенса! Я вас умоляю!
Давид Израилевич деловито вставал, протирал очки клетчатым мужским носовым платком и садился за швейную машинку. Он нажимал на педали, нить, соединяющая челнок и иглу плавно скользила, превращаясь в идеально ровную строчку.
Давид Израилевич всю жизнь был брючным мастером.
Лишь однажды он изменил своей профессии, во время войны.
Было ему тогда лет двадцать пять, и его расстреляли. Вернее не только его, а вообще всех евреев городка, где он жил. Но очнувшись поздним вечером, он обнаружил себя заваленным трупами, с кровоточащим плечом, но живым. Больше живых в куче трупов не было. Ни его жена Лея, ни пятилетний сын Мотя, ни родители, ни сестра Хана, ни еще пару сотен евреев.
Давид Израилевич дождался темноты, выбрался из кучи и ушел в лес.
Подобрали его партизаны.
Боец из Давида Израилевича был не очень хороший, как он сам говорил, из-за физической крепости, которой ему явно не доставало. Поэтому он временно переквалифицировался с брючного мастера на универсального портного, ремонтировал одежду партизанам, помогал на кухне.
Убил человека он однажды.
-Я убил Купцова, деточка. Знаете, кто это был? Так я вам скажу, кто это был. Это был главный полицай и командовал моим расстрелом.
Я знал его до войны, он работал товароведом. Однажды его чуть не посадили за какую-то растрату. Наверное он был не очень хорошим товароведом.
Как оказалось полицаем он тоже был не очень хорошим, потому что даже расстрелять нормально меня не смог.
Когда в сорок третьем пришли наши, Купцов прятался в лесу за дамбой. Но мы таки его нашли.
Я тогда никогда не убивал людей, деточка, а тут не знаю, что на меня нашло, сам вызвался.
Меня поняли и не стали мешать. Но знаете, что я сделал? Спросите старого Давида, что он сделал, деточка?
-Что вы сделали, Давид Израилевич?
-Я его ОТПУСТИЛ.
-Как это отпустили?
-Я сказал ему бежать, и он побежал. А я выстрелил ему в спину и попал.
-Но зачем? Зачем вы сказали ему бежать?
-Я хотел быть лучше, чем он.
-Но вы и так лучше, чем он!
-Любой человек, деточка, который стреляет в другого человека, становится убийцей.
Не важно причины, главное, что он убил. Так вот я напоследок подарил ему НАДЕЖДУ. И он умер с надеждой на спасение.
Это намного приятнее, чем умирать, понимая, что обречен.
Я знаю, как это, я так умирал.
Но выжил.
А вот мой сын Мотя нет. И жена моя тоже нет. И остальные нет.
Нам не дали возможность надеяться.
А Купцову я эту возможность подарил, потому что не хотел быть таким, как он. Купцов таки был не очень хорошим товароведом и полицаем, я был не очень хорошим партизаном, но кто мешает быть мне хорошим бручным мастером?
Никто мне не мешает. НАДЕЖДА это очень важно, деточка, очень, можешь мне поверить, чтоб ты мне был здоров.
Всё, примерка закончена. Приходи послезавтра, бруки будут готовы. И это будут не бруки, а песня о буревестнике, чтоб ты там себе не думал…
David Izrailevich was a tailor.
Not a simple tailor, but a trouser one. He called trousers exclusively brooks.
You see, baby, brookie, it's not at all what you think. You, for me to be healthy, think that what you put on your tukhes does not matter, the main thing is that this very tukhes is not visible, you might think someone cares about it.
In fact, brookie will say a lot more about you and your tukhes that you are trying so hard to hide than you think.
Brookie is art. You, of course, can argue with old David, shout that I speak for sheer nonsense, but I will laugh in your face so that you don’t think there!
-David Izrailevich, what about the jacket? Doesn't the jacket matter?
-Has, baby. Pinzhak is of great importance. But brooks have this meaning much more! You know our party committee secretary Afonkin? When he came to me in the pants of the Bolshevichka factory, and these were exactly pants, not brooks, because what he was wearing had the right to be called only pants, I thought it was not a secretary of the party committee, but some the drunken bendyuzhnik!
I'm wildly sorry, but if I were wearing pants like this, I would die and never come to life again. And this gotsn-pozn was alive and even a little pleased. So, baby, I sewed brooks for him. It wasn't brooks, but a petrel song!
You should have seen this codpiece! Even an English lord does not wear such a codpiece, and the English lords know everything and a little more for the glum! You should have seen these loops! And the cuff? It was not a cuff, but a painting by Rubens! I beg of you!
David Izrailevich busily got up, wiped his glasses with a checkered man's handkerchief and sat down at the sewing machine. He pressed on the pedals, the thread connecting the shuttle and the needle glided smoothly, turning into a perfectly straight stitch.
David Izrailevich was a trouser-maker all his life.
Only once did he change his profession, during the war.
He was then twenty-five years old, and he was shot. Or rather, not only him, but in general all the Jews of the town where he lived. But waking up late in the evening, he found himself piled high with corpses, with a bleeding shoulder, but alive. There were no more living bodies in the pile of corpses. Neither his wife Leia, nor his five-year-old son Motya, nor his parents, nor the sister of Khan, nor a couple of hundred Jews.
David Izrailevich waited until darkness, got out of the heap and went into the forest.
The partisans picked him up.
The fighter from David Izrailevich was not very good, as he himself said, because of physical strength, which he obviously lacked. Therefore, he temporarily retrained from a trouser master to a universal tailor, repaired clothes for partisans, and helped in the kitchen.
He killed a man once.
-I killed Kuptsov, child. Do you know who it was? So I'll tell you who it was. This was the chief policeman and commanded my execution.
I knew him before the war, he worked as a merchandiser. Once he was almost imprisoned for some embezzlement. He was probably not a very good merchandiser.
As it turned out, he was not a very good policeman either, because he could not even shoot me normally.
When our men came in 1943, Kuptsov was hiding in the forest behind a dam. But we did find him.
I never killed people then, child, but here I don't know what came over me, I volunteered myself.
They understood me and did not interfere. But do you know what I did? Ask old David what did he do, baby?
-What have you done, David Izrailevich?
-I RELEASED him.
-How was it released?
-I told him to run, and he ran. And I shot him in the back and hit him.
-But why? Why did you tell him to run?
- I wanted to be better than him.
-But you are better than him!
-Any person, kiddie, who shoots another person becomes a murderer.
No matter the reason, the main thing is that he killed. So I finally gave him HOPE. And he died with the hope of salvation.
It's much nicer than dying knowing that you are doomed.
I know how it is, I was dying like that.
But he survived.
But my son Motya is not. And my wife is not. And the rest are not.
We were not given the opportunity to hope.
And I gave this opportunity to Kuptsov, because I didn't want to be like him. Kuptsov was not a very good merchant and policeman, I was not a very good partisan, but who prevents me from being a good master craftsman?
Nobody bothers me. HOPE this is very important, dear, very much, you can believe me that you will be healthy for me.
That's it, fitting is over. Come the day after tomorrow, the brooks will be ready. And it won't be brooks, but a song about a petrel, so you don't think to yourself ...
Not a simple tailor, but a trouser one. He called trousers exclusively brooks.
You see, baby, brookie, it's not at all what you think. You, for me to be healthy, think that what you put on your tukhes does not matter, the main thing is that this very tukhes is not visible, you might think someone cares about it.
In fact, brookie will say a lot more about you and your tukhes that you are trying so hard to hide than you think.
Brookie is art. You, of course, can argue with old David, shout that I speak for sheer nonsense, but I will laugh in your face so that you don’t think there!
-David Izrailevich, what about the jacket? Doesn't the jacket matter?
-Has, baby. Pinzhak is of great importance. But brooks have this meaning much more! You know our party committee secretary Afonkin? When he came to me in the pants of the Bolshevichka factory, and these were exactly pants, not brooks, because what he was wearing had the right to be called only pants, I thought it was not a secretary of the party committee, but some the drunken bendyuzhnik!
I'm wildly sorry, but if I were wearing pants like this, I would die and never come to life again. And this gotsn-pozn was alive and even a little pleased. So, baby, I sewed brooks for him. It wasn't brooks, but a petrel song!
You should have seen this codpiece! Even an English lord does not wear such a codpiece, and the English lords know everything and a little more for the glum! You should have seen these loops! And the cuff? It was not a cuff, but a painting by Rubens! I beg of you!
David Izrailevich busily got up, wiped his glasses with a checkered man's handkerchief and sat down at the sewing machine. He pressed on the pedals, the thread connecting the shuttle and the needle glided smoothly, turning into a perfectly straight stitch.
David Izrailevich was a trouser-maker all his life.
Only once did he change his profession, during the war.
He was then twenty-five years old, and he was shot. Or rather, not only him, but in general all the Jews of the town where he lived. But waking up late in the evening, he found himself piled high with corpses, with a bleeding shoulder, but alive. There were no more living bodies in the pile of corpses. Neither his wife Leia, nor his five-year-old son Motya, nor his parents, nor the sister of Khan, nor a couple of hundred Jews.
David Izrailevich waited until darkness, got out of the heap and went into the forest.
The partisans picked him up.
The fighter from David Izrailevich was not very good, as he himself said, because of physical strength, which he obviously lacked. Therefore, he temporarily retrained from a trouser master to a universal tailor, repaired clothes for partisans, and helped in the kitchen.
He killed a man once.
-I killed Kuptsov, child. Do you know who it was? So I'll tell you who it was. This was the chief policeman and commanded my execution.
I knew him before the war, he worked as a merchandiser. Once he was almost imprisoned for some embezzlement. He was probably not a very good merchandiser.
As it turned out, he was not a very good policeman either, because he could not even shoot me normally.
When our men came in 1943, Kuptsov was hiding in the forest behind a dam. But we did find him.
I never killed people then, child, but here I don't know what came over me, I volunteered myself.
They understood me and did not interfere. But do you know what I did? Ask old David what did he do, baby?
-What have you done, David Izrailevich?
-I RELEASED him.
-How was it released?
-I told him to run, and he ran. And I shot him in the back and hit him.
-But why? Why did you tell him to run?
- I wanted to be better than him.
-But you are better than him!
-Any person, kiddie, who shoots another person becomes a murderer.
No matter the reason, the main thing is that he killed. So I finally gave him HOPE. And he died with the hope of salvation.
It's much nicer than dying knowing that you are doomed.
I know how it is, I was dying like that.
But he survived.
But my son Motya is not. And my wife is not. And the rest are not.
We were not given the opportunity to hope.
And I gave this opportunity to Kuptsov, because I didn't want to be like him. Kuptsov was not a very good merchant and policeman, I was not a very good partisan, but who prevents me from being a good master craftsman?
Nobody bothers me. HOPE this is very important, dear, very much, you can believe me that you will be healthy for me.
That's it, fitting is over. Come the day after tomorrow, the brooks will be ready. And it won't be brooks, but a song about a petrel, so you don't think to yourself ...
У записи 16 лайков,
1 репостов,
273 просмотров.
1 репостов,
273 просмотров.
Эту запись оставил(а) на своей стене Евгений Марон