Молодость и старость. Иван Бунин
Прекрасные летние дни, спокойное Чёрное море.
Пароход перегружен людьми и кладью, — палуба загромождена от кормы до бака.
Плавание долгое, круговое — Крым, Кавказ, Анатолийское побережье, Константинополь…
Жаркое солнце, синее небо, море лиловое; бесконечные стоянки в многолюдных портах с оглушающим грохотом лебёдок, с бранью, с криками капитанских помощников: майна! вира! — и опять успокоение, порядок и неторопливый путь вдоль горных отдалений, знойно тающих в солнечной дымке.
В первом классе прохладный бриз в кают-компании, пусто, чисто, просторно. И грязь, теснота в орде разноплемённых палубных пассажиров возле горячей машины и пахучей кухни, на парах под навесами и на якорных цепях, на канатах на баке. Тут всюду густая вонь, то жаркая и приятная, то теплая и противная, но одинаково волнующая, особая, пароходная, мешающаяся с морской свежестью. Тут русские мужики и бабы, хохлы и хохлушки, афонские монахи, курды, грузины, греки… Курды, — вполне дикий народ, — с утра до вечера спят, грузины то поют, то парами пляшут, легко подпрыгивая, с кокетливой лёгкостью откинув широкий рукав и плывя в расступившейся толпе, в лад бьющей в ладоши: таш-таш, таш-таш! У русских паломников в Палестину идёт без конца чаепитие, длинный мужик с обвисшими плечами, с узкой жёлтой бородой и прямыми волосами вслух читает Писание, а с него не спускает острых глаз какая-то вызывающе независимая женщина в красной кофте и зеленом газовом шарфе на черных сухих волосах, одиноко устроившаяся возле кухни.
Долго стояли на рейде в Трапезунде. Я съездил на берег и, когда воротился, увидал, что по трапу поднимается целая новая ватага оборванных и вооруженных курдов — свита идущего впереди старика, большого и широкого в кости в белом курпее и в серой черкеске, крепко подпоясанной по тонкой талии ремнем с серебряным набором. Курды, плывшие с нами и лежавшие в одном мосте палубы целым стадом, все поднялись и очистили свободное пространство. Свита старика настелила там множество ковров, наклала подушек. Старик царственно возлёг на это ложе. Борода его была бела как кипень, сухое лицо черно от загара. И необыкновенным блеском блестели небольшие карие глаза.
Я подошел, присел на корточки, сказал «селям», спросил по-русски:
— С Кавказа?
Он дружелюбно ответил тоже по-русски:
— Дальше, господин. Мы курды.
— Куда же плывёшь?
Он ответил скромно, но гордо:
— В Стамбул, господин. К самому падишаху. Самому падишаху везу благодарность, подарок: семь нагаек. Семь сыновей взял у меня на войну падишах, всех, сколько было. И все на войне убиты. Семь раз падишах меня прославил.
— Це, це, це! — с небрежным сожалением сказал стоявший над нами с папиросой в руке молодой полнеющий красавец и франт, керченский грек: вишнёвая дамасская феска, серый сюртук с белым жилетом, серые модные панталоны и застегнутые на пуговки сбоку лакированные ботинки. — Такой старый и один остался! — сказал он, качая головой.
Старик посмотрел на его феску.
— Какой глупый, — ответил он просто. — Вот ты будешь старый, а я не старый и никогда не буду. Про обезьяну знаешь?
Красавец недоверчиво улыбнулся:
— Какую обезьяну?
Ну так послушай! Бог сотворил небо и землю, знаешь?
— Ну, знаю.
Потом бог сотворил человека и сказал человеку: будешь ты, человек, жить тридцать лет на свете, — хорошо будешь, жить, радоваться будешь, думать будешь, что все на свете только для тебя одного бог сотворил и сделал. Доволен ты этим? А человек подумал: так хорошо, а всего тридцать лет жизни! Ой, мало! Слышишь? — спросил старик с усмешкой.
— Слышу, — ответил красавец.
— Потом бог сотворил ишака и сказал ишаку: будешь ты таскать бурдюки и вьюки, будут на тебе ездить люди и будут тебя бить по голове палкой. Ты таким сроком доволен? И ишак зарыдал, заплакал и сказал богу: зачем мне столько? Дай мне, бог, всего пятнадцать лет жизни. — А мне прибавь пятнадцать, — сказал человек богу, — пожалуйста, прибавь от его доли! — И так бог и сделал, согласился. И вышло у человека сорок пять лет жизни. Правда, человеку хорошо вышло? — спросил старик, взглянув на красавца.
— Неплохо вышло, — ответил тот нерешительно, не понимая, очевидно, к чему все это.
— Потом бог сотворил собаку и тоже дал ей тридцать лет жизни. Ты, сказал бог собаке, будешь жить всегда злая, будешь сторожить хозяйское богатство, не верить никому чужому, брехать будешь на прохожих, не спать по ночам от беспокойства. И, знаешь, собака даже завыла: ой, будет с меня и половины такой жизни! И опять стал человек просить бога: прибавь мне и эту половину! И опять бог ему прибавил. Сколько лет теперь стало у человека?
— Шестьдесят стало, — сказал красавец веселее.
— Ну, а потом сотворил бог обезьяну, дал ей тоже тридцать лет жизни и сказал, что будет она жить без труда и без заботы, только очень нехороша лицом будет, — знаешь, лысая, в морщинах, голые брови на лоб лезут, — и все будет стараться, чтоб на нее глядели, а все будут на нее смеяться.
Красавец спросил:
— Значит, и она отказалась, попросила себе только половину жизни?
— И она отказалась, — сказал старик, приподнимаясь и беря из рук ближнего курда мундштук кальяна — И человек выпросил себе и эту половину, — сказал он, снова ложась и затягиваясь.
Он молчал и глядел куда-то перед собою, точно забыв о нас. Потом стал говорить, ни к кому не обращаясь:
— Человек свои собственные тридцать лет прожил по человечьи — ел, пил, на войне бился, танцевал на свадьбах, любил молодых баб и девок. А пятнадцать лет ослиных работал, наживал богатство. А пятнадцать собачьих берег своё богатство, все брехал и злился, не спал ночи. А потом стал такой гадкий, старый, как та обезьяна. И все головами качали и на его старость смеялись. Вот все это и с тобой будет, — насмешливо сказал старик красавцу, катая в зубах мундштук кальяна.
— А с тобой отчего ж этого нету? — спросил красавец.
— Со мной нету.
— Почему же такое?
— Таких, как я, мало, — сказал старик твёрдо. — Не был я ишаком, не был собакой, — за что ж мне быть обезьяной? За что мне быть старым?
Прекрасные летние дни, спокойное Чёрное море.
Пароход перегружен людьми и кладью, — палуба загромождена от кормы до бака.
Плавание долгое, круговое — Крым, Кавказ, Анатолийское побережье, Константинополь…
Жаркое солнце, синее небо, море лиловое; бесконечные стоянки в многолюдных портах с оглушающим грохотом лебёдок, с бранью, с криками капитанских помощников: майна! вира! — и опять успокоение, порядок и неторопливый путь вдоль горных отдалений, знойно тающих в солнечной дымке.
В первом классе прохладный бриз в кают-компании, пусто, чисто, просторно. И грязь, теснота в орде разноплемённых палубных пассажиров возле горячей машины и пахучей кухни, на парах под навесами и на якорных цепях, на канатах на баке. Тут всюду густая вонь, то жаркая и приятная, то теплая и противная, но одинаково волнующая, особая, пароходная, мешающаяся с морской свежестью. Тут русские мужики и бабы, хохлы и хохлушки, афонские монахи, курды, грузины, греки… Курды, — вполне дикий народ, — с утра до вечера спят, грузины то поют, то парами пляшут, легко подпрыгивая, с кокетливой лёгкостью откинув широкий рукав и плывя в расступившейся толпе, в лад бьющей в ладоши: таш-таш, таш-таш! У русских паломников в Палестину идёт без конца чаепитие, длинный мужик с обвисшими плечами, с узкой жёлтой бородой и прямыми волосами вслух читает Писание, а с него не спускает острых глаз какая-то вызывающе независимая женщина в красной кофте и зеленом газовом шарфе на черных сухих волосах, одиноко устроившаяся возле кухни.
Долго стояли на рейде в Трапезунде. Я съездил на берег и, когда воротился, увидал, что по трапу поднимается целая новая ватага оборванных и вооруженных курдов — свита идущего впереди старика, большого и широкого в кости в белом курпее и в серой черкеске, крепко подпоясанной по тонкой талии ремнем с серебряным набором. Курды, плывшие с нами и лежавшие в одном мосте палубы целым стадом, все поднялись и очистили свободное пространство. Свита старика настелила там множество ковров, наклала подушек. Старик царственно возлёг на это ложе. Борода его была бела как кипень, сухое лицо черно от загара. И необыкновенным блеском блестели небольшие карие глаза.
Я подошел, присел на корточки, сказал «селям», спросил по-русски:
— С Кавказа?
Он дружелюбно ответил тоже по-русски:
— Дальше, господин. Мы курды.
— Куда же плывёшь?
Он ответил скромно, но гордо:
— В Стамбул, господин. К самому падишаху. Самому падишаху везу благодарность, подарок: семь нагаек. Семь сыновей взял у меня на войну падишах, всех, сколько было. И все на войне убиты. Семь раз падишах меня прославил.
— Це, це, це! — с небрежным сожалением сказал стоявший над нами с папиросой в руке молодой полнеющий красавец и франт, керченский грек: вишнёвая дамасская феска, серый сюртук с белым жилетом, серые модные панталоны и застегнутые на пуговки сбоку лакированные ботинки. — Такой старый и один остался! — сказал он, качая головой.
Старик посмотрел на его феску.
— Какой глупый, — ответил он просто. — Вот ты будешь старый, а я не старый и никогда не буду. Про обезьяну знаешь?
Красавец недоверчиво улыбнулся:
— Какую обезьяну?
Ну так послушай! Бог сотворил небо и землю, знаешь?
— Ну, знаю.
Потом бог сотворил человека и сказал человеку: будешь ты, человек, жить тридцать лет на свете, — хорошо будешь, жить, радоваться будешь, думать будешь, что все на свете только для тебя одного бог сотворил и сделал. Доволен ты этим? А человек подумал: так хорошо, а всего тридцать лет жизни! Ой, мало! Слышишь? — спросил старик с усмешкой.
— Слышу, — ответил красавец.
— Потом бог сотворил ишака и сказал ишаку: будешь ты таскать бурдюки и вьюки, будут на тебе ездить люди и будут тебя бить по голове палкой. Ты таким сроком доволен? И ишак зарыдал, заплакал и сказал богу: зачем мне столько? Дай мне, бог, всего пятнадцать лет жизни. — А мне прибавь пятнадцать, — сказал человек богу, — пожалуйста, прибавь от его доли! — И так бог и сделал, согласился. И вышло у человека сорок пять лет жизни. Правда, человеку хорошо вышло? — спросил старик, взглянув на красавца.
— Неплохо вышло, — ответил тот нерешительно, не понимая, очевидно, к чему все это.
— Потом бог сотворил собаку и тоже дал ей тридцать лет жизни. Ты, сказал бог собаке, будешь жить всегда злая, будешь сторожить хозяйское богатство, не верить никому чужому, брехать будешь на прохожих, не спать по ночам от беспокойства. И, знаешь, собака даже завыла: ой, будет с меня и половины такой жизни! И опять стал человек просить бога: прибавь мне и эту половину! И опять бог ему прибавил. Сколько лет теперь стало у человека?
— Шестьдесят стало, — сказал красавец веселее.
— Ну, а потом сотворил бог обезьяну, дал ей тоже тридцать лет жизни и сказал, что будет она жить без труда и без заботы, только очень нехороша лицом будет, — знаешь, лысая, в морщинах, голые брови на лоб лезут, — и все будет стараться, чтоб на нее глядели, а все будут на нее смеяться.
Красавец спросил:
— Значит, и она отказалась, попросила себе только половину жизни?
— И она отказалась, — сказал старик, приподнимаясь и беря из рук ближнего курда мундштук кальяна — И человек выпросил себе и эту половину, — сказал он, снова ложась и затягиваясь.
Он молчал и глядел куда-то перед собою, точно забыв о нас. Потом стал говорить, ни к кому не обращаясь:
— Человек свои собственные тридцать лет прожил по человечьи — ел, пил, на войне бился, танцевал на свадьбах, любил молодых баб и девок. А пятнадцать лет ослиных работал, наживал богатство. А пятнадцать собачьих берег своё богатство, все брехал и злился, не спал ночи. А потом стал такой гадкий, старый, как та обезьяна. И все головами качали и на его старость смеялись. Вот все это и с тобой будет, — насмешливо сказал старик красавцу, катая в зубах мундштук кальяна.
— А с тобой отчего ж этого нету? — спросил красавец.
— Со мной нету.
— Почему же такое?
— Таких, как я, мало, — сказал старик твёрдо. — Не был я ишаком, не был собакой, — за что ж мне быть обезьяной? За что мне быть старым?
Youth and old age. Ivan Bunin
Beautiful summer days, calm Black Sea.
The ship is overloaded with people and luggage - the deck is cluttered from stern to tank.
The swimming is long, circular - Crimea, the Caucasus, the Anatolian coast, Constantinople ...
Hot sun, blue sky, purple sea; endless parking in crowded ports with a deafening roar of winches, with abuse, with the screams of captain's helpers: mine! Vira! - and again the calm, order and unhurried path along mountain distances melting sultry in the solar haze.
In the first class, the cool breeze in the wardroom is empty, clean, spacious. And the dirt, the cramped crowds of decked deck passengers near a hot car and fragrant kitchen, in pairs under awnings and on anchor chains, on ropes on a tank. There is everywhere a thick stench, sometimes hot and pleasant, then warm and nasty, but equally exciting, special, steamboat, intermingling with sea freshness. There are Russian men and women, Ukrainians and Ukrainians, Athos monks, Kurds, Georgians, Greeks ... Kurds, quite wild people, sleep from morning till night, Georgians sing and dance in pairs, bouncing easily, flipping wide sleeve with flirty ease. and floating in the parting crowd, clapping in hand: tash-tash, tash-tash! Russian pilgrims go to Palestine endlessly for tea, a long man with drooping shoulders, with a narrow yellow beard and straight hair reading Scripture out loud, and from him some kind of defiant independent woman in a red sweater and green gas scarf on black dry hair, lonely sitting near the kitchen.
They stood for a long time at the raid in Trebizond. I went ashore and, when I turned back, I saw that a whole new team of ragged and armed Kurds was climbing up the ladder - a retinue of an old man walking in front, large and broad in bone in a white kurpee and in a gray Circassian, tightly belted with a silver set on a thin waist with a silver set . The Kurds, sailing with us and lying in the same bridge of the deck as a herd, all rose and cleared the free space. The retinue of the old man laid many carpets there, laid pillows. The old man laid down regally on this bed. His beard was white as boiling, his dry face was black from tan. And with unusual brilliance small brown eyes glittered.
I walked over, squatted down, said “mudflows”, asked in Russian:
- From the Caucasus?
He also friendly answered in Russian:
- Further, sir. We are Kurds.
- Where are you going?
He answered modestly, but proudly:
- To Istanbul, sir. To the padishah himself. I am grateful to the very padishah, a gift: seven nagah. Seven sons took from me the war padis, all that were. And everyone in the war is killed. Seven times the padishah glorified me.
- Tse, tse, tse! - with careless regret said the young fat man and a smart guy standing above us with a cigarette in his hand, the Kerch Greek: a cherry damask fez, a gray frock coat with a white vest, gray fashionable knickers and patent leather buttons fastened to the side. - So old and one left! He said, shaking his head.
The old man looked at his fez.
“How stupid,” he answered simply. “Here you will be old, and I will not be old and never will be.” Do you know about the monkey?
The handsome man smiled incredulously:
- What monkey?
Well, listen! God created heaven and earth, you know?
“Well, I know.”
Then God created man and said to man: you, man, will live thirty years in the world — you will be well, you will live, you will rejoice, you will think that everything in the world was created and done only for you by God. Are you satisfied with this? And the man thought: so good, but only thirty years of life! Oh little! Do you hear The old man asked with a grin.
“I hear,” the handsome man answered.
- Then God created the donkey and said the donkey: will you drag wineskins and packs, people will ride you and beat you on the head with a stick. Are you satisfied with this period? And the donkey sobbed, cried and said to God: why do I need so much? God grant me only fifteen years of life. “And add fifteen to me,” the man said to God, “please, add from his share!” - And so God did, agreed. And a man came up with forty-five years of life. True, the man did well? The old man asked, looking at the handsome man.
“It turned out well,” he answered hesitantly, obviously not understanding what all this was about.
- Then God created the dog and also gave it thirty years of life. You, God said to the dog, you will always live evil, you will guard the master's wealth, you will not trust anyone else, you will snitch at passers-by, you will not sleep at night from anxiety. And, you know, the dog even howled: oh, there will be half of such a life from me! And again the man began to ask God: add to me this half too! And again, God added to him. How old is man now?
“Sixty has become,” said the handsome man more merrily.
“Well, then God created a monkey, gave it thirty years of life, too, and said that she would live without labor and without care, she would only be a very bad person,” you know, bald, in wrinkles, bare eyebrows on her forehead, - and everyone will try to look at her, and everyone will laugh at her.
The handsome asked:
- Means, and she open
Beautiful summer days, calm Black Sea.
The ship is overloaded with people and luggage - the deck is cluttered from stern to tank.
The swimming is long, circular - Crimea, the Caucasus, the Anatolian coast, Constantinople ...
Hot sun, blue sky, purple sea; endless parking in crowded ports with a deafening roar of winches, with abuse, with the screams of captain's helpers: mine! Vira! - and again the calm, order and unhurried path along mountain distances melting sultry in the solar haze.
In the first class, the cool breeze in the wardroom is empty, clean, spacious. And the dirt, the cramped crowds of decked deck passengers near a hot car and fragrant kitchen, in pairs under awnings and on anchor chains, on ropes on a tank. There is everywhere a thick stench, sometimes hot and pleasant, then warm and nasty, but equally exciting, special, steamboat, intermingling with sea freshness. There are Russian men and women, Ukrainians and Ukrainians, Athos monks, Kurds, Georgians, Greeks ... Kurds, quite wild people, sleep from morning till night, Georgians sing and dance in pairs, bouncing easily, flipping wide sleeve with flirty ease. and floating in the parting crowd, clapping in hand: tash-tash, tash-tash! Russian pilgrims go to Palestine endlessly for tea, a long man with drooping shoulders, with a narrow yellow beard and straight hair reading Scripture out loud, and from him some kind of defiant independent woman in a red sweater and green gas scarf on black dry hair, lonely sitting near the kitchen.
They stood for a long time at the raid in Trebizond. I went ashore and, when I turned back, I saw that a whole new team of ragged and armed Kurds was climbing up the ladder - a retinue of an old man walking in front, large and broad in bone in a white kurpee and in a gray Circassian, tightly belted with a silver set on a thin waist with a silver set . The Kurds, sailing with us and lying in the same bridge of the deck as a herd, all rose and cleared the free space. The retinue of the old man laid many carpets there, laid pillows. The old man laid down regally on this bed. His beard was white as boiling, his dry face was black from tan. And with unusual brilliance small brown eyes glittered.
I walked over, squatted down, said “mudflows”, asked in Russian:
- From the Caucasus?
He also friendly answered in Russian:
- Further, sir. We are Kurds.
- Where are you going?
He answered modestly, but proudly:
- To Istanbul, sir. To the padishah himself. I am grateful to the very padishah, a gift: seven nagah. Seven sons took from me the war padis, all that were. And everyone in the war is killed. Seven times the padishah glorified me.
- Tse, tse, tse! - with careless regret said the young fat man and a smart guy standing above us with a cigarette in his hand, the Kerch Greek: a cherry damask fez, a gray frock coat with a white vest, gray fashionable knickers and patent leather buttons fastened to the side. - So old and one left! He said, shaking his head.
The old man looked at his fez.
“How stupid,” he answered simply. “Here you will be old, and I will not be old and never will be.” Do you know about the monkey?
The handsome man smiled incredulously:
- What monkey?
Well, listen! God created heaven and earth, you know?
“Well, I know.”
Then God created man and said to man: you, man, will live thirty years in the world — you will be well, you will live, you will rejoice, you will think that everything in the world was created and done only for you by God. Are you satisfied with this? And the man thought: so good, but only thirty years of life! Oh little! Do you hear The old man asked with a grin.
“I hear,” the handsome man answered.
- Then God created the donkey and said the donkey: will you drag wineskins and packs, people will ride you and beat you on the head with a stick. Are you satisfied with this period? And the donkey sobbed, cried and said to God: why do I need so much? God grant me only fifteen years of life. “And add fifteen to me,” the man said to God, “please, add from his share!” - And so God did, agreed. And a man came up with forty-five years of life. True, the man did well? The old man asked, looking at the handsome man.
“It turned out well,” he answered hesitantly, obviously not understanding what all this was about.
- Then God created the dog and also gave it thirty years of life. You, God said to the dog, you will always live evil, you will guard the master's wealth, you will not trust anyone else, you will snitch at passers-by, you will not sleep at night from anxiety. And, you know, the dog even howled: oh, there will be half of such a life from me! And again the man began to ask God: add to me this half too! And again, God added to him. How old is man now?
“Sixty has become,” said the handsome man more merrily.
“Well, then God created a monkey, gave it thirty years of life, too, and said that she would live without labor and without care, she would only be a very bad person,” you know, bald, in wrinkles, bare eyebrows on her forehead, - and everyone will try to look at her, and everyone will laugh at her.
The handsome asked:
- Means, and she open
У записи 3 лайков,
1 репостов.
1 репостов.
Эту запись оставил(а) на своей стене Никита Сердюк