Письмо в 1939 год. Э.М. Ремарк
...казалось бы. ничего не напоминает? а прошло чуть менее века.
"Я не знаю, как тебя звали. Фриц? Пускай будет Фриц. Прекрасное, на самом деле, имя — его носили Ницше и Шопен, и не твоя вина, что через десятилетия оно станет грубо–нарицательным.
Ты родился на самом рассвете века. Первая война почти не коснулась тебя; единственное, что ты запомнил — неуклюжие попытки родителей объяснить, почему у дяди Йоганна теперь нет ноги, а дядя Эрик больше не придёт в гости. Спустя годы, конечно, ты осознал ужас войны и то, куда она завела страну. Ваше поколение взрослело вместе с молодой Веймарской Республикой, помогая ей становиться на ноги. Все были полны надежд. Впереди, казалось, только безоблачное будущее, и события "На западном фронте без перемен" никогда больше не повторятся.
Ты выучился на инженера. "Золотые двадцатые" стали и твоими золотыми годами. Ты даже съездил в Ленинград, где провёл семинар в Политехническом Институте. Нева, Адмиралтейский шпиль, Эрмитаж, сады и каналы — но больше всего почему–то тебе запомнилась та застенчивая советская студентка с трогательными косичками, которая каждый раз краснела и отводила глаза, встречаясь с тобой взглядом. Ты не сомневался, что вы скоро увидитесь вновь — но судьба, как обычно, распорядилась по–своему.
Когда грузный, стареющий Гинденбург передал бразды правления этому низкорослому человечку со смешной причёской, никто не отнёсся всерьёз ни к самому событию, ни к человечку. Но шли годы, и ты стал замечать, что вокруг начинают твориться какие–то странные вещи.
Однажды, навещая родителей, ты с удивлением узнал, что отец взахлёб зачитывается газетой "Der Stürmer" и искренне восторгается публицистическим талантом Юлиуса Штрайхера. На осторожный вопрос "пап, с каких пор вы стали антисемитами?" — интеллигентнейший отец внезапно разразился истерической тирадой о еврейском мировом заговоре, коммунистической гидре и Nationalverräter'ах. "Ты бы почитал «Протоколы сионских мудрецов», прежде чем кидаться обвинениями! Кто вам промывает мозги этой чепухой? Твои дружки из СССР? Я тебе вот что скажу: вам, коммунистам, просто не повезло со страной," — закончил он в сердцах.
Юный племянник приехал из Ганновера в симпатичных шортиках, светло–коричневой рубашечке и со свастикой на плече.
Школьный товарищ, встреченный на улице, щеголял в новенькой военной форме с нашивками SS. Вы присели выпить пива в кафе, и приятель с воодушевлением поведал, что ему предложили возглавить один из отделов Ahnenerbe.
Институтский друг и коллега Исаак, опасливо озираясь, шёпотом рассказал про дядю–аптекаря, убитого недавно во время "хрустальной ночи".
Дальше всё покатилось, словно снежный ком. Факельные шествия и костры из книг; безумные речи низкорослого человечка, оказавшегося больным маньяком; восторженно встреченные соотечественниками аннексия Судетов и аншлюс Австрии (заплаканные от счастья глаза матери: "Господи, какой подарок Гитлер сделал мне на день рождения! Австрия вернулась домой!") И вот ты сидишь в берлинском кафе за "кружкой черного густого пива, проколотого молнией коньяка" — как написал один мой соотечественник, с которым, кстати, вы запросто могли пересечься в Берлине. Ты держишься руками за голову, смотришь в никуда и чувствуешь себя бесконечно одиноким в стране, внезапно сошедшей с ума. Не помогают ни пиво, ни коньяк. Ты ясно видишь надвигающуюся катастрофу и не в силах остановить её. (Здесь мы с тобой встречаемся в первый раз: разное время, разные места, одно отчаянье.)
Я не знаю, как сложилась твоя судьба дальше.
Может быть, ты прятал у себя дома семью Исаака, был арестован при облаве, и даже школьный друг не смог спасти тебя от расстрела.
Может быть, ты поехал в Ганновер спасать племянника и попал под бомбёжку союзников.
Может быть, ты вступил в немецкое Сопротивление и задействовал свои академические связи, чтобы спасти соратников и выбраться с ними в Швейцарию.
Я надеюсь, что тебе удалось пережить войну. Что ты вернулся на родину, чтобы снова поднимать свою многострадальную страну из пепла и руин.
Может, ты даже добрался до Ленинграда и разыскал её — осунувшуюся, потерявшую всю семью в блокаде, выплакавшую глаза — но не ставшую от этого менее прекрасной, чем двадцать лет назад.
Может быть, уже на закате жизни, прогуливаясь с ней под руку вдоль набережной Фонтанки, вы встретили молодую маму со щекастым карапузом в коляске. (Здесь мы встречаемся во второй раз: одно время, одно место.)
Может быть, посмотрев новую советскую комедию в окружении детей и внуков, ты нашёл её несколько легкомысленной, но слова из песни — "нет на свете печальней измены, чем измена себе самому" — почему–то запали в душу.
Я не знаю, дожил ли ты до падения Берлинской стены.
Одно я знаю точно: ты не совершил той печальной измены. Ты не изменил ни стране, ни любимой женщине, ни себе самому.
Вот и я не изменю.
Привет тебе, далёкий товарищ."
...казалось бы. ничего не напоминает? а прошло чуть менее века.
"Я не знаю, как тебя звали. Фриц? Пускай будет Фриц. Прекрасное, на самом деле, имя — его носили Ницше и Шопен, и не твоя вина, что через десятилетия оно станет грубо–нарицательным.
Ты родился на самом рассвете века. Первая война почти не коснулась тебя; единственное, что ты запомнил — неуклюжие попытки родителей объяснить, почему у дяди Йоганна теперь нет ноги, а дядя Эрик больше не придёт в гости. Спустя годы, конечно, ты осознал ужас войны и то, куда она завела страну. Ваше поколение взрослело вместе с молодой Веймарской Республикой, помогая ей становиться на ноги. Все были полны надежд. Впереди, казалось, только безоблачное будущее, и события "На западном фронте без перемен" никогда больше не повторятся.
Ты выучился на инженера. "Золотые двадцатые" стали и твоими золотыми годами. Ты даже съездил в Ленинград, где провёл семинар в Политехническом Институте. Нева, Адмиралтейский шпиль, Эрмитаж, сады и каналы — но больше всего почему–то тебе запомнилась та застенчивая советская студентка с трогательными косичками, которая каждый раз краснела и отводила глаза, встречаясь с тобой взглядом. Ты не сомневался, что вы скоро увидитесь вновь — но судьба, как обычно, распорядилась по–своему.
Когда грузный, стареющий Гинденбург передал бразды правления этому низкорослому человечку со смешной причёской, никто не отнёсся всерьёз ни к самому событию, ни к человечку. Но шли годы, и ты стал замечать, что вокруг начинают твориться какие–то странные вещи.
Однажды, навещая родителей, ты с удивлением узнал, что отец взахлёб зачитывается газетой "Der Stürmer" и искренне восторгается публицистическим талантом Юлиуса Штрайхера. На осторожный вопрос "пап, с каких пор вы стали антисемитами?" — интеллигентнейший отец внезапно разразился истерической тирадой о еврейском мировом заговоре, коммунистической гидре и Nationalverräter'ах. "Ты бы почитал «Протоколы сионских мудрецов», прежде чем кидаться обвинениями! Кто вам промывает мозги этой чепухой? Твои дружки из СССР? Я тебе вот что скажу: вам, коммунистам, просто не повезло со страной," — закончил он в сердцах.
Юный племянник приехал из Ганновера в симпатичных шортиках, светло–коричневой рубашечке и со свастикой на плече.
Школьный товарищ, встреченный на улице, щеголял в новенькой военной форме с нашивками SS. Вы присели выпить пива в кафе, и приятель с воодушевлением поведал, что ему предложили возглавить один из отделов Ahnenerbe.
Институтский друг и коллега Исаак, опасливо озираясь, шёпотом рассказал про дядю–аптекаря, убитого недавно во время "хрустальной ночи".
Дальше всё покатилось, словно снежный ком. Факельные шествия и костры из книг; безумные речи низкорослого человечка, оказавшегося больным маньяком; восторженно встреченные соотечественниками аннексия Судетов и аншлюс Австрии (заплаканные от счастья глаза матери: "Господи, какой подарок Гитлер сделал мне на день рождения! Австрия вернулась домой!") И вот ты сидишь в берлинском кафе за "кружкой черного густого пива, проколотого молнией коньяка" — как написал один мой соотечественник, с которым, кстати, вы запросто могли пересечься в Берлине. Ты держишься руками за голову, смотришь в никуда и чувствуешь себя бесконечно одиноким в стране, внезапно сошедшей с ума. Не помогают ни пиво, ни коньяк. Ты ясно видишь надвигающуюся катастрофу и не в силах остановить её. (Здесь мы с тобой встречаемся в первый раз: разное время, разные места, одно отчаянье.)
Я не знаю, как сложилась твоя судьба дальше.
Может быть, ты прятал у себя дома семью Исаака, был арестован при облаве, и даже школьный друг не смог спасти тебя от расстрела.
Может быть, ты поехал в Ганновер спасать племянника и попал под бомбёжку союзников.
Может быть, ты вступил в немецкое Сопротивление и задействовал свои академические связи, чтобы спасти соратников и выбраться с ними в Швейцарию.
Я надеюсь, что тебе удалось пережить войну. Что ты вернулся на родину, чтобы снова поднимать свою многострадальную страну из пепла и руин.
Может, ты даже добрался до Ленинграда и разыскал её — осунувшуюся, потерявшую всю семью в блокаде, выплакавшую глаза — но не ставшую от этого менее прекрасной, чем двадцать лет назад.
Может быть, уже на закате жизни, прогуливаясь с ней под руку вдоль набережной Фонтанки, вы встретили молодую маму со щекастым карапузом в коляске. (Здесь мы встречаемся во второй раз: одно время, одно место.)
Может быть, посмотрев новую советскую комедию в окружении детей и внуков, ты нашёл её несколько легкомысленной, но слова из песни — "нет на свете печальней измены, чем измена себе самому" — почему–то запали в душу.
Я не знаю, дожил ли ты до падения Берлинской стены.
Одно я знаю точно: ты не совершил той печальной измены. Ты не изменил ни стране, ни любимой женщине, ни себе самому.
Вот и я не изменю.
Привет тебе, далёкий товарищ."
Письмо в 1939 год. Э.М. Ремарк
...казалось бы. ничего не напоминает? а прошло чуть менее века.
"Я не знаю, как тебя звали. Фриц? Пускай будет Фриц. Прекрасное, на самом деле, имя — его носили Ницше и Шопен, и не твоя вина, что через десятилетия оно станет грубо–нарицательным.
Ты родился на самом рассвете века. Первая война почти не коснулась тебя; единственное, что ты запомнил — неуклюжие попытки родителей объяснить, почему у дяди Йоганна теперь нет ноги, а дядя Эрик больше не придёт в гости. Спустя годы, конечно, ты осознал ужас войны и то, куда она завела страну. Ваше поколение взрослело вместе с молодой Веймарской Республикой, помогая ей становиться на ноги. Все были полны надежд. Впереди, казалось, только безоблачное будущее, и события "На западном фронте без перемен" никогда больше не повторятся.
Ты выучился на инженера. "Золотые двадцатые" стали и твоими золотыми годами. Ты даже съездил в Ленинград, где провёл семинар в Политехническом Институте. Нева, Адмиралтейский шпиль, Эрмитаж, сады и каналы — но больше всего почему–то тебе запомнилась та застенчивая советская студентка с трогательными косичками, которая каждый раз краснела и отводила глаза, встречаясь с тобой взглядом. Ты не сомневался, что вы скоро увидитесь вновь — но судьба, как обычно, распорядилась по–своему.
Когда грузный, стареющий Гинденбург передал бразды правления этому низкорослому человечку со смешной причёской, никто не отнёсся всерьёз ни к самому событию, ни к человечку. Но шли годы, и ты стал замечать, что вокруг начинают твориться какие–то странные вещи.
Однажды, навещая родителей, ты с удивлением узнал, что отец взахлёб зачитывается газетой "Der Stürmer" и искренне восторгается публицистическим талантом Юлиуса Штрайхера. На осторожный вопрос "пап, с каких пор вы стали антисемитами?" — интеллигентнейший отец внезапно разразился истерической тирадой о еврейском мировом заговоре, коммунистической гидре и Nationalverräter'ах. "Ты бы почитал «Протоколы сионских мудрецов», прежде чем кидаться обвинениями! Кто вам промывает мозги этой чепухой? Твои дружки из СССР? Я тебе вот что скажу: вам, коммунистам, просто не повезло со страной," — закончил он в сердцах.
Юный племянник приехал из Ганновера в симпатичных шортиках, светло–коричневой рубашечке и со свастикой на плече.
Школьный товарищ, встреченный на улице, щеголял в новенькой военной форме с нашивками SS. Вы присели выпить пива в кафе, и приятель с воодушевлением поведал, что ему предложили возглавить один из отделов Ahnenerbe.
Институтский друг и коллега Исаак, опасливо озираясь, шёпотом рассказал про дядю–аптекаря, убитого недавно во время "хрустальной ночи".
Дальше всё покатилось, словно снежный ком. Факельные шествия и костры из книг; безумные речи низкорослого человечка, оказавшегося больным маньяком; восторженно встреченные соотечественниками аннексия Судетов и аншлюс Австрии (заплаканные от счастья глаза матери: "Господи, какой подарок Гитлер сделал мне на день рождения! Австрия вернулась домой!") И вот ты сидишь в берлинском кафе за "кружкой черного густого пива, проколотого молнией коньяка" — как написал один мой соотечественник, с которым, кстати, вы запросто могли пересечься в Берлине. Ты держишься руками за голову, смотришь в никуда и чувствуешь себя бесконечно одиноким в стране, внезапно сошедшей с ума. Не помогают ни пиво, ни коньяк. Ты ясно видишь надвигающуюся катастрофу и не в силах остановить её. (Здесь мы с тобой встречаемся в первый раз: разное время, разные места, одно отчаянье.)
Я не знаю, как сложилась твоя судьба дальше.
Может быть, ты прятал у себя дома семью Исаака, был арестован при облаве, и даже школьный друг не смог спасти тебя от расстрела.
Может быть, ты поехал в Ганновер спасать племянника и попал под бомбёжку союзников.
Может быть, ты вступил в немецкое Сопротивление и задействовал свои академические связи, чтобы спасти соратников и выбраться с ними в Швейцарию.
Я надеюсь, что тебе удалось пережить войну. Что ты вернулся на родину, чтобы снова поднимать свою многострадальную страну из пепла и руин.
Может, ты даже добрался до Ленинграда и разыскал её — осунувшуюся, потерявшую всю семью в блокаде, выплакавшую глаза — но не ставшую от этого менее прекрасной, чем двадцать лет назад.
Может быть, уже на закате жизни, прогуливаясь с ней под руку вдоль набережной Фонтанки, вы встретили молодую маму со щекастым карапузом в коляске. (Здесь мы встречаемся во второй раз: одно время, одно место.)
Может быть, посмотрев новую советскую комедию в окружении детей и внуков, ты нашёл её несколько легкомысленной, но слова из песни — "нет на свете печальней измены, чем измена себе самому" — почему–то запали в душу.
Я не знаю, дожил ли ты до падения Берлинской стены.
Одно я знаю точно: ты не совершил той печальной измены. Ты не изменил ни стране, ни любимой женщине, ни себе самому.
Вот и я не изменю.
Привет тебе, далёкий товарищ."
...казалось бы. ничего не напоминает? а прошло чуть менее века.
"Я не знаю, как тебя звали. Фриц? Пускай будет Фриц. Прекрасное, на самом деле, имя — его носили Ницше и Шопен, и не твоя вина, что через десятилетия оно станет грубо–нарицательным.
Ты родился на самом рассвете века. Первая война почти не коснулась тебя; единственное, что ты запомнил — неуклюжие попытки родителей объяснить, почему у дяди Йоганна теперь нет ноги, а дядя Эрик больше не придёт в гости. Спустя годы, конечно, ты осознал ужас войны и то, куда она завела страну. Ваше поколение взрослело вместе с молодой Веймарской Республикой, помогая ей становиться на ноги. Все были полны надежд. Впереди, казалось, только безоблачное будущее, и события "На западном фронте без перемен" никогда больше не повторятся.
Ты выучился на инженера. "Золотые двадцатые" стали и твоими золотыми годами. Ты даже съездил в Ленинград, где провёл семинар в Политехническом Институте. Нева, Адмиралтейский шпиль, Эрмитаж, сады и каналы — но больше всего почему–то тебе запомнилась та застенчивая советская студентка с трогательными косичками, которая каждый раз краснела и отводила глаза, встречаясь с тобой взглядом. Ты не сомневался, что вы скоро увидитесь вновь — но судьба, как обычно, распорядилась по–своему.
Когда грузный, стареющий Гинденбург передал бразды правления этому низкорослому человечку со смешной причёской, никто не отнёсся всерьёз ни к самому событию, ни к человечку. Но шли годы, и ты стал замечать, что вокруг начинают твориться какие–то странные вещи.
Однажды, навещая родителей, ты с удивлением узнал, что отец взахлёб зачитывается газетой "Der Stürmer" и искренне восторгается публицистическим талантом Юлиуса Штрайхера. На осторожный вопрос "пап, с каких пор вы стали антисемитами?" — интеллигентнейший отец внезапно разразился истерической тирадой о еврейском мировом заговоре, коммунистической гидре и Nationalverräter'ах. "Ты бы почитал «Протоколы сионских мудрецов», прежде чем кидаться обвинениями! Кто вам промывает мозги этой чепухой? Твои дружки из СССР? Я тебе вот что скажу: вам, коммунистам, просто не повезло со страной," — закончил он в сердцах.
Юный племянник приехал из Ганновера в симпатичных шортиках, светло–коричневой рубашечке и со свастикой на плече.
Школьный товарищ, встреченный на улице, щеголял в новенькой военной форме с нашивками SS. Вы присели выпить пива в кафе, и приятель с воодушевлением поведал, что ему предложили возглавить один из отделов Ahnenerbe.
Институтский друг и коллега Исаак, опасливо озираясь, шёпотом рассказал про дядю–аптекаря, убитого недавно во время "хрустальной ночи".
Дальше всё покатилось, словно снежный ком. Факельные шествия и костры из книг; безумные речи низкорослого человечка, оказавшегося больным маньяком; восторженно встреченные соотечественниками аннексия Судетов и аншлюс Австрии (заплаканные от счастья глаза матери: "Господи, какой подарок Гитлер сделал мне на день рождения! Австрия вернулась домой!") И вот ты сидишь в берлинском кафе за "кружкой черного густого пива, проколотого молнией коньяка" — как написал один мой соотечественник, с которым, кстати, вы запросто могли пересечься в Берлине. Ты держишься руками за голову, смотришь в никуда и чувствуешь себя бесконечно одиноким в стране, внезапно сошедшей с ума. Не помогают ни пиво, ни коньяк. Ты ясно видишь надвигающуюся катастрофу и не в силах остановить её. (Здесь мы с тобой встречаемся в первый раз: разное время, разные места, одно отчаянье.)
Я не знаю, как сложилась твоя судьба дальше.
Может быть, ты прятал у себя дома семью Исаака, был арестован при облаве, и даже школьный друг не смог спасти тебя от расстрела.
Может быть, ты поехал в Ганновер спасать племянника и попал под бомбёжку союзников.
Может быть, ты вступил в немецкое Сопротивление и задействовал свои академические связи, чтобы спасти соратников и выбраться с ними в Швейцарию.
Я надеюсь, что тебе удалось пережить войну. Что ты вернулся на родину, чтобы снова поднимать свою многострадальную страну из пепла и руин.
Может, ты даже добрался до Ленинграда и разыскал её — осунувшуюся, потерявшую всю семью в блокаде, выплакавшую глаза — но не ставшую от этого менее прекрасной, чем двадцать лет назад.
Может быть, уже на закате жизни, прогуливаясь с ней под руку вдоль набережной Фонтанки, вы встретили молодую маму со щекастым карапузом в коляске. (Здесь мы встречаемся во второй раз: одно время, одно место.)
Может быть, посмотрев новую советскую комедию в окружении детей и внуков, ты нашёл её несколько легкомысленной, но слова из песни — "нет на свете печальней измены, чем измена себе самому" — почему–то запали в душу.
Я не знаю, дожил ли ты до падения Берлинской стены.
Одно я знаю точно: ты не совершил той печальной измены. Ты не изменил ни стране, ни любимой женщине, ни себе самому.
Вот и я не изменю.
Привет тебе, далёкий товарищ."
У записи 8 лайков,
2 репостов.
2 репостов.
Эту запись оставил(а) на своей стене Даниил Олегович