Это из "Котлована":
"— Жива ли ты, кормилица?
Лошадь дремала в стойле, опустив навеки чуткую голову: один глаз у нее был слабо прикрыт, а на другой не хватило силы, и он остался глядеть в тьму. Сарай остыл без лошадиного дыханья, снег западал в него, ложился на голову кобылы и не таял. Хозяин потушил спичку, обнял лошадь за шею и стоял в своем сиротстве, нюхая по памяти пот кобылы, как на пахоте.
— Значит, ты умерла? Ну ничего, я тоже скоро помру, нам будет тихо.
Собака, не видя человека, вошла в сарай и понюхала заднюю ногу лошади. Потом она зарычала, впилась пастью в мясо и вырвала себе говядину. Оба глаза лошади забелели в темноте, она поглядела ими обоими и переступила ногами шаг вперед, не забыв еще от чувства боли жить.
— Может, ты в колхоз пойдешь? Ступай тогда, а я подожду, — сказал хозяин двора.
Он взял клок сена из угла и поднес лошади ко рту. Глазные места у кобылы стали темными, она уже смежила последнее зрение, но еще чуяла запах травы, потому что ноздри ее шевельнулись и рот распался надвое, хотя жевать не мог. Жизнь ее уменьшалась все дальше, сумев дважды возвратиться на боль и еду. Затем ноздри ее уже не повелись от сена, и две новые собаки равнодушно отъедали ногу позади, но жизнь лошади еще была цела — она лишь беднела в дальней нищете, делилась все более мелко и не могла утомиться."
Я чувствую себя и всю свою страну подобно этой лошади. Только нас никто не изматывал, никто не мучил, это просто навалилась неодолимая апатия, видимо, от старости нашей цивилизации, что ли. От пресыщенности всем, что можно было ценить и от слабости, взлелеянной в каждом, культивировавшейся, будто идеология.
Я чувствую себя как эта лошадь, когда иду по улицам своего города (оке, города своей страны), а каждый проходящий мимо хачяра, родители которого так и не слезли с ветки, позволяет себе меня оскорблять только потому, что в нем нет этой апатии, а есть гнилая подлая энергия. Она, эта энергия, в нем существует из-за того, что его предки пока сами не научились и его не научили ее тратить на что-либо полезное. Все это семейство уже, к сожалению, не совсем животные (потому что животные красивые и милые в своей естественности), но и ни в коем случае не люди. Возможно, если бы наши предки имели осторожность их не трогать в их куче навоза, которую они ласково зовут аулом, тысячи через две лет, их детки смогли бы спрыгнуть с дерева и даже самостоятельно научились бы ходить на задних конечностях.
Но нет, надо было нам над ними сжалиться, их накормить своими цивилизованными консервами и даже привезти к себе домой. Чтобы потом им отдать на поругание еще и своих доченек. И вообще, отдать все, что у тех достанет наглости взять. И всячески потесниться. Потому что Москва с Питером не резиновые только для тех, у кого слишком слабенькие локти, чтобы пихнуть соседа.
А мы все до того слабые, что даже кричать хочется. Мы себя в такую загнали могилу, из которой уже и выхода как-то не видно. Никакого выхода. С нами уже делают, что хотят, а мы только теснимся в сторону, поджимаем хвост и не больше.
И непонятно, как себя вести мне, допустим. Может, с розочкой из бутылки начать ходить по улицам, чтобы не чувствовать себя униженной с своем городе? Так ведь меня же посадят в итоге, как ту девчонку с пугачом. А этих обезьянок теперь уже не сажают.
Тошнит от всего.
"— Жива ли ты, кормилица?
Лошадь дремала в стойле, опустив навеки чуткую голову: один глаз у нее был слабо прикрыт, а на другой не хватило силы, и он остался глядеть в тьму. Сарай остыл без лошадиного дыханья, снег западал в него, ложился на голову кобылы и не таял. Хозяин потушил спичку, обнял лошадь за шею и стоял в своем сиротстве, нюхая по памяти пот кобылы, как на пахоте.
— Значит, ты умерла? Ну ничего, я тоже скоро помру, нам будет тихо.
Собака, не видя человека, вошла в сарай и понюхала заднюю ногу лошади. Потом она зарычала, впилась пастью в мясо и вырвала себе говядину. Оба глаза лошади забелели в темноте, она поглядела ими обоими и переступила ногами шаг вперед, не забыв еще от чувства боли жить.
— Может, ты в колхоз пойдешь? Ступай тогда, а я подожду, — сказал хозяин двора.
Он взял клок сена из угла и поднес лошади ко рту. Глазные места у кобылы стали темными, она уже смежила последнее зрение, но еще чуяла запах травы, потому что ноздри ее шевельнулись и рот распался надвое, хотя жевать не мог. Жизнь ее уменьшалась все дальше, сумев дважды возвратиться на боль и еду. Затем ноздри ее уже не повелись от сена, и две новые собаки равнодушно отъедали ногу позади, но жизнь лошади еще была цела — она лишь беднела в дальней нищете, делилась все более мелко и не могла утомиться."
Я чувствую себя и всю свою страну подобно этой лошади. Только нас никто не изматывал, никто не мучил, это просто навалилась неодолимая апатия, видимо, от старости нашей цивилизации, что ли. От пресыщенности всем, что можно было ценить и от слабости, взлелеянной в каждом, культивировавшейся, будто идеология.
Я чувствую себя как эта лошадь, когда иду по улицам своего города (оке, города своей страны), а каждый проходящий мимо хачяра, родители которого так и не слезли с ветки, позволяет себе меня оскорблять только потому, что в нем нет этой апатии, а есть гнилая подлая энергия. Она, эта энергия, в нем существует из-за того, что его предки пока сами не научились и его не научили ее тратить на что-либо полезное. Все это семейство уже, к сожалению, не совсем животные (потому что животные красивые и милые в своей естественности), но и ни в коем случае не люди. Возможно, если бы наши предки имели осторожность их не трогать в их куче навоза, которую они ласково зовут аулом, тысячи через две лет, их детки смогли бы спрыгнуть с дерева и даже самостоятельно научились бы ходить на задних конечностях.
Но нет, надо было нам над ними сжалиться, их накормить своими цивилизованными консервами и даже привезти к себе домой. Чтобы потом им отдать на поругание еще и своих доченек. И вообще, отдать все, что у тех достанет наглости взять. И всячески потесниться. Потому что Москва с Питером не резиновые только для тех, у кого слишком слабенькие локти, чтобы пихнуть соседа.
А мы все до того слабые, что даже кричать хочется. Мы себя в такую загнали могилу, из которой уже и выхода как-то не видно. Никакого выхода. С нами уже делают, что хотят, а мы только теснимся в сторону, поджимаем хвост и не больше.
И непонятно, как себя вести мне, допустим. Может, с розочкой из бутылки начать ходить по улицам, чтобы не чувствовать себя униженной с своем городе? Так ведь меня же посадят в итоге, как ту девчонку с пугачом. А этих обезьянок теперь уже не сажают.
Тошнит от всего.
0
У записи 3 лайков,
1 репостов.
1 репостов.
Эту запись оставил(а) на своей стене Елена Стрельникова