Ольга Берггольц Ленинградская поэма I Я как рубеж...

Ольга Берггольц
Ленинградская поэма

I

Я как рубеж запомню вечер:
декабрь, безогненная мгла,
я хлеб в руке домой несла,
и вдруг соседка мне навстречу.
— Сменяй на платье,— говорит,—
менять не хочешь — дай по дружбе.
Десятый день, как дочь лежит.
Не хороню. Ей гробик нужен.
Его за хлеб сколотят нам.
Отдай. Ведь ты сама рожала...—
И я сказала: — Не отдам.—
И бедный ломоть крепче сжала.
— Отдай,— она просила,— ты
сама ребенка хоронила.
Я принесла тогда цветы,
чтоб ты украсила могилу.—
...Как будто на краю земли,
одни, во мгле, в жестокой схватке,
две женщины, мы рядом шли,
две матери, две ленинградки.
И, одержимая, она
молила долго, горько, робко.
И сил хватило у меня
не уступить мой хлеб на гробик.
И сил хватило — привести
ее к себе, шепнув угрюмо:
— На, съешь кусочек, съешь... прости!
Мне для живых не жаль — не думай.—
...Прожив декабрь, январь, февраль,
я повторяю с дрожью счастья:
мне ничего живым не жаль —
ни слез, ни радости, ни страсти.
Перед лицом твоим, Война,
я поднимаю клятву эту,
как вечной жизни эстафету,
что мне друзьями вручена.
Их множество — друзей моих,
друзей родного Ленинграда.
О, мы задохлись бы без них
в мучительном кольце блокады.

II

. . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . .

III

О да — и н а ч е н е м о г л и
ни те бойцы, ни те шоферы,
когда грузовики вели
по озеру в голодный город.
Холодный ровный свет луны,
снега сияют исступленно,
и со стеклянной вышины
врагу отчетливо видны
внизу идущие колонны.
И воет, воет небосвод,
и свищет воздух, и скрежещет,
под бомбами ломаясь, лед,
и озеро в воронки плещет.
Но вражеской бомбежки хуже,
еще мучительней и злей —
сорокаградусная стужа,
владычащая на земле.
Казалось — солнце не взойдет.
Навеки ночь в застывших звездах,
навеки лунный снег, и лед,
и голубой свистящий воздух.
Казалось, что конец земли...
Но сквозь остывшую планету
на Ленинград машины шли:
он жив еще. Он рядом где-то.
На Ленинград, на Ленинград!
Там на два дня осталось хлеба,
там матери под темным небом
толпой у булочной стоят,
и дрогнут, и молчат, и ждут,
прислушиваются тревожно:
— К заре, сказали, привезут...
— Гражданочки, держаться можно...—
И было так: на всем ходу
машина задняя осела.
Шофер вскочил, шофер на льду.
— Ну, так и есть — мотор заело.
Ремонт на пять минут, пустяк.
Поломка эта — не угроза,
да рук не разогнуть никак:
их на руле свело морозом.
Чуть разогнешь — опять сведет.
Стоять? А хлеб? Других дождаться?
А хлеб — две тонны? Он спасет
шестнадцать тысяч ленинградцев.—
И вот — в бензине руки он
смочил, поджег их от мотора,
и быстро двинулся ремонт
в пылающих руках шофера.
Вперед! Как ноют волдыри,
примерзли к варежкам ладони.
Но он доставит хлеб, пригонит
к хлебопекарне до зари.
Шестнадцать тысяч матерей
пайки получат на заре —
сто двадцать пять блокадных грамм
с огнем и кровью пополам.
...О, мы познали в декабре —
не зря «священным даром» назван
обычный хлеб, и тяжкий грех —
хотя бы крошку бросить наземь:
таким людским страданьем он,
такой большой любовью братской
для нас отныне освящен,
наш хлеб насущный, ленинградский.

IV

Дорогой жизни шел к нам хлеб,
дорогой дружбы многих к многим.
Еще не знают на земле
страшней и радостней дороги.
И я навек тобой горда,
сестра моя, москвичка Маша,
за твой февральский путь сюда,
в блокаду к нам, дорогой нашей.
Золотоглаза и строга,
как прутик, тоненькая станом,
в огромных русских сапогах,
в чужом тулупчике, с наганом,—
и ты рвалась сквозь смерть и лед,
как все, тревогой одержима,—
моя отчизна, мой народ,
великодушный и любимый.
И ты вела машину к нам,
подарков полную до края.
Ты знала —я теперь одна,
мой муж погиб, я голодаю.
Но то же, то же, что со мной,
со всеми сделала блокада.
И для тебя слились в одно
и я и горе Ленинграда.
И, ночью плача за меня,
ты забирала на рассветах
в освобожденных деревнях
посылки, письма и приветы.
Записывала: «Не забыть:
деревня Хохрино. Петровы.
Зайти на Мойку сто один
к родным. Сказать, что все здоровы,
что Митю долго мучил враг,
но мальчик жив, хоть очень
слабый...»
О страшном плене до утра
тебе рассказывали бабы
и лук сбирали по дворам,
в холодных, разоренных хатах:
— На, питерцам свезешь, сестра.
Проси прощенья — чем богаты...—
И ты рвалась — вперед, вперед,
как луч, с неодолимой силой.
Моя отчизна, мой народ,
родная кровь моя,— спасибо!

V

. . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . .

VI

Вот так, исполнены любви,
из-за кольца, из тьмы разлуки
друзья твердили нам: «Живи!»,
друзья протягивали руки.
Оледеневшие, в огне,
в крови, пронизанные светом,
они вручили вам и мне
единой жизни эстафету.
Безмерно счастие мое.
Спокойно говорю в ответ им:
— Друзья, мы приняли ее,
мы держим вашу эстафету.
Мы с ней прошли сквозь дни зимы.
В давящей мгле ее терзаний
всей силой сердца жили мы,
всем светом творческих дерзаний.

Да, мы не скроем: в эти дни
мы ели землю, клей, ремни;
но, съев похлебку из ремней,
вставал к станку упрямый мастер,
чтобы точить орудий части,
необходимые войне.

Но он точил, пока рука
могла производить движенья.
И если падал — у станка,
как падает солдат в сраженье.

И люди слушали стихи,
как никогда,— с глубокой верой,
в квартирах черных, как пещеры,
у репродукторов глухих.

И обмерзающей рукой,
перед коптилкой, в стуже адской,
гравировал гравер седой
особый орден — ленинградский.
Колючей проволокой он,
как будто бы венцом терновым,
кругом — по краю — обведен,
блокады символом суровым.
В кольце, плечом к плечу, втроем —
ребенок, женщина, мужчина,
под бомбами, как под дождем,
стоят, глаза к зениту вскинув.
И надпись сердцу дорога,—
она гласит не о награде,
она спокойна и строга:
«Я жил зимою в Ленинграде».
Так дрались мы за рубежи
твои, возлюбленная Жизнь!
И я, как вы,— упряма, зла,—
за них сражалась, как умела.
Душа, крепясь, превозмогла
предательскую немощь тела.
И я утрату понесла.
К ней не притронусь даже словом —
такая боль... И я смогла,
как вы, подняться к жизни снова.
Затем, чтоб вновь и вновь сражаться
за жизнь.

Носитель смерти, враг —
опять над каждым ленинградцем
заносит кованый кулак.
Но, не волнуясь, не боясь,
гляжу в глаза грядущим схваткам:
ведь ты со мной, страна моя,
и я недаром — ленинградка.
Так, с эстафетой вечной жизни,
тобой врученною, отчизна,
иду с тобой путем единым,
во имя мира твоего,
во имя будущего сына
и светлой песни для него.

Для дальней полночи счастливой
ее, заветную мою,
сложила я нетерпеливо
сейчас, в блокаде и в бою.

Не за нее ль идет война?
Не за нее ли ленинградцам
еще бороться, и мужаться,
и мстить без меры? Вот она:

— Здравствуй, крестник
красных командиров,
милый вестник,
вестник мира...

Сны тебе спокойные приснятся
битвы стихли на земле ночной.
Люди
неба
больше не боятся,
неба, озаренного луной.

В синей-синей глубине эфира
молодые облака плывут.
Над могилой красных командиров
мудрые терновники цветут.
Ты проснешься на земле цветущей,
вставшей не для боя — для труда.
Ты услышишь ласточек поющих:
ласточки
вернулись в города.

Гнезда вьют они — и не боятся!
Вьют в стене пробитой, под окном:
крепче будет гнездышко держаться,
люди больше
не покинут дом.

Так чиста теперь людская радость,
точно к миру прикоснулась вновь.
Здравствуй, сын мой,
жизнь моя,
награда,
здравствуй, победившая любовь!

Июнь — июль 1942
Olga Berggolts
Leningrad poem

I

I will remember the evening as a boundary:
December, fireless haze,
I carried bread home in my hand,
and suddenly a neighbor met me.
- Change to a dress, - he says, -
If you do not want to change, give it to friendship.
The tenth day, as the daughter lies.
I don’t bury it. She needs a coffin.
They will make him for our bread.
Give it back. After all, you yourself gave birth ... -
And I said: - I won't give it up.
And the poor hunk squeezed tighter.
- Give it back, - she asked, - you
she buried the child herself.
I brought flowers then
for you to decorate the grave.
... As if at the end of the earth,
alone, in the darkness, in a fierce battle,
two women, we walked side by side,
two mothers, two Leningrad women.
And, possessed, she
I prayed for a long time, bitterly, timidly.
And I had enough strength
do not give up my bread for the coffin.
And I had enough strength to bring
her to himself, whispering sullenly:
- On, eat a piece, eat ... I'm sorry!
I'm not sorry for the living - don't think.
... Having lived December, January, February,
I repeat with a shiver of happiness:
I'm not sorry for anything alive -
no tears, no joy, no passion.
Before your face, War,
I take this vow,
like eternal life baton,
that my friends handed me.
There are many of them - my friends,
friends of his native Leningrad.
Oh, we would suffocate without them
in an agonizing blockade ring.

II

... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ...
... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ...

III

Oh yes - and we don't
neither those fighters, nor those drivers,
when the trucks were driving
across the lake to a hungry city.
Cold steady light of the moon
the snows shine madly
and from the glass height
the enemy is clearly visible
below the walking columns.
And the sky howls, howls,
and the air whistles and grinds,
breaking under bombs, ice,
and the lake splashes into the funnels.
But enemy bombing is worse
even more painful and angry -
forty-degree cold,
ruler on earth.
It seemed that the sun would not rise.
Forever night in frozen stars
forever moon snow, and ice,
and blue whistling air.
It seemed like the end of the earth ...
But through the cooled planet
cars went to Leningrad:
he is still alive. He is nearby somewhere.
To Leningrad, to Leningrad!
There is bread left for two days,
there are mothers under the dark sky
in a crowd at the bakery,
and tremble, and are silent, and wait,
listen anxiously:
- By dawn, they said, they will bring ...
- Citizens, you can hold on ...-
And it was like this: all the way
the back car sank.
The chauffeur jumped up, the chauffeur on the ice.
- Well, it is - the motor stuck.
Repair for five minutes, a trifle.
This breakdown is not a threat,
Yes, you can't straighten your arms in any way:
they were frozen on the steering wheel.
If you straighten it a little, it will bring it down again.
Stand? And the bread? Wait for others?
And the bread is two tons? He will save
sixteen thousand Leningraders. -
And now - in the gasoline of his hand he
moistened, set them on fire from the engine,
and the repair quickly moved
in the flaming hands of the chauffeur.
Forward! How the blisters ache
are frozen to the mittens of the palm.
But he will deliver bread, bring
to the bakery before dawn.
Sixteen thousand mothers
they will receive rations at dawn -
one hundred twenty-five blockade grams
with fire and blood in half.
... Oh, we learned in December -
not for nothing is it called a "sacred gift"
ordinary bread, and a grave sin -
at least throw a crumb on the ground:
with such human suffering he
such a big brotherly love
for us henceforth consecrated,
our daily bread, Leningrad.

IV

Dear life, bread came to us,
dear friendship of many to many.
Do not know yet on earth
more terrible and joyful road.
And I'm forever proud of you
my sister, a Muscovite Masha,
for your February way here,
into the blockade to us, our dear.
Gold-eyed and stern
like a twig, thin camp,
in huge Russian boots,
in someone else's sheepskin coat, with a revolver, -
and you were torn through death and ice,
like everyone else, obsessed with anxiety, -
my homeland, my people,
generous and beloved.
And you drove to us
gifts full to the brim.
You knew - I'm alone now
my husband is dead, I am starving.
But the same, the same as with me,
made a blockade with everyone.
And merged into one for you
and me and the grief of Leningrad.
And crying for me at night
you took at dawn
in liberated villages
parcels, letters and greetings.
She wrote down: “Do not forget:
the village of Khokhrino. Petrovs.
Enter the Moika one hundred and one
to relatives. To say that everyone is healthy
that Mitya was tormented by the enemy for a long time,
but the boy is alive, though very much
weak..."
About terrible captivity until the morning
women told you
and the bow was collected from the yards,
in cold, ruined huts:
“You’ll take it to Petersburgers, sister.
Ask for forgiveness - what are you rich in ...-
And you were torn - forward, forward,
like a beam, with irresistible force.
My homeland, my people,
my own blood - thank you!

V

... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ...
... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ...

VI

Like this, filled with love
from behind the ring, from the darkness of separation
friends told us: "Live!"
friends held out their hands.
Frozen, on fire
in blood, permeated with light,
they handed you and me
united life baton.
My happiness is immeasurable.
I calmly say in response to them:
- Friends, we accepted her,
we keep your baton.
We went through the days of winter with her.
In the oppressive mist of her torment
We lived with all the strength of our hearts,
with all the light of creative daring.

Yes, we will not hide: these days
we ate earth, glue, belts;
but after eating the soup from the belts,
a stubborn master got up to the machine,
to sharpen the guns of the part,
necessary for the war.

But he sharpened, n
У записи 3 лайков,
0 репостов.
Эту запись оставил(а) на своей стене Наталья Макушева

Понравилось следующим людям