В две тысячи четвертом больше нечего делать –...

В две тысячи четвертом больше нечего делать

– Воууу, воууу, – бездомный облезлый пес, осипший напрочь, под окном то ли лаял, то ли радовался на утреннее солнце. А вокруг него деловитые голуби бродили, искали крошки: «Гвульк, гвульк, гвууульк!» Нет дела им до пса. Люди вокруг тоже деловито: «Гвульк, цок, шарк», бродят на работу, идут, дела. Им тоже не до пса. «Шарик, а пойдем домой», – начал было я, да осекся. Пес обернулся, посмотрел на меня. Вислоухий такой. Не поверил, отвернулся. Обратно к солнцу: «Воуууу, воуууу». И я ушел. Две тысячи четвертый. Сенная площадь. Утро. Лето.

Две тысячи четвертый был прекрасный. Утром августовского дня маме звонят и говорят, что она теперь – бабушка. Три кило, рост 50 с копейкой. А еще неделей раньше звонят папе. И говорят, что сын теперь – студент, будет учиться в центре. В две тысячи четвертом все теплится в полярном Норильске, и как чукча в чуме ждет рассвета, а его все нет и нету. В этом году ищут мужей, желая разделить всю жизнь напополам. Друзья дарят на день рождения бутылку холодного «Петровского». Подруги не придумывают дурацких причин, чтобы больше не дружить.

В две тысячи четвертом можно зайти в районную библиотеку, и там все равно узнают, несмотря на то, «как наш парень вырос!» Выпускной альбом из школы – это современность, а первого сентября мы обязательно соберемся, и как следует тусанем. За домом, на перилах, конечно. Там все ясно, записано на стенах, кто кого любит, и кто кого кинул. В истории высечены наши имена, и как мы верим Цою. Но на перилах включаем бумбокс, и оказывается, что слушаем мы «Мои ракеты вверх». И верим, как в той песне.

В четвертом, две тысячи, году, если у тебя есть борода – это круто. Поэтому во всем дворе крутой – только один из нас. Поэтому он берет всегда пиво и сигареты. В «Молоко» на «Мои ракеты вверх» через охрану он тоже первый – старший брат, актер недоделанный. И он же в баре, прибавив грубости, в голосе просит: «Две Бочки светлых!», самых дешевых, разумеется. Впрочем, «брат» первый же напивается и его потом до дома, на руки родителям.

Но все сложилось не так, как мы подпевали в клубе. Про внуков, например, еще не звонили. Университет то окончен, но вот аспирантура не очень. Мужей нашли, да теперь с ними делить нечего, кроме долгов по ипотеке. А подруги успели напридумывать причин, чтобы рассориться. «Петровское» уже не то. Бумбокс потеряли. «Молока» больше нет. Бороду «брат» не носит, молодится. Про нас больше не пишут истории на стенах. Мы перестали верить Цою, и не любим больше верить, как в той песне «Мои ракеты вверх».

– Воуууу, воууу, – за стенкой у соседей уже который час ноет протяжно пес. Хозяев дома нет, вот он и грустит, прямо, как бездомный. Две тысячи четырнадцатый. Утро. Лето.
– Шааарии, – начал было я, и провалился на десятилетие. Сенная площадь. Утро. Лето. И бродячий вислоухий сиплый пес лает на утреннее солнце. А вокруг него голуби, люди, идут по делам, подбирают крошки. «Гуульк, шарк, вууульк, цок». Нет им дела до пса.

А на лестничной клетке шум. Стою, подслушиваю у двери:
– Шарик, ну, ты опять скучал! Пойдем домой, бездомный, – радостно призывает вернувшийся хозяин. Хлопает дверь, щелкает замок.

И я отворачиваюсь, ускоряю шаг, и по Сенной площади ухожу от двери к себе на кухню. В две тысячи четвертом больше нечего делать и нечего исправлять. Там даже бездомных псов не осталось. Некого брать домой.
In two thousand and four there is nothing more to do

- Wow, wow, - a homeless shabby dog, completely hoarse, under the window either barking or rejoicing in the morning sun. And around him business pigeons wandered, looking for crumbs: "Gvulk, gvulk, guuuulk!" They don't care about the dog. People around are also businesslike: "Gvulk, tsok, shark", wander to work, go, business. They also have no time for the dog. “Sharik, let's go home,” I began, but stopped short. The dog turned around and looked at me. Lop-eared such. I did not believe it, I turned away. Back to the sun: "Whoa, whoa, whoa." And I left. Two thousand and four. Sennaya Square. Morning. Summer.

Two thousand and four was lovely. On the morning of an August day, they call my mother and say that she is now a grandmother. Three kilos, growth 50 with a penny. And a week earlier they call my dad. And they say that the son is now a student, will study at the center. In two thousand and four, everything is glimmering in polar Norilsk, and like a Chukchi in a tent waiting for dawn, but it is still not there. This year they are looking for husbands, wanting to divide their whole life in half. Friends give a bottle of cold "Petrovsky" for his birthday. Girlfriends don't come up with stupid reasons not to be friends anymore.

At two thousand and four, you can go to the regional library, and they will still recognize there, despite the fact "how our guy grew up!" The graduation album from school is modern, and on the first of September we will definitely get together and hang out properly. Behind the house, on the railing, of course. Everything is clear there, written on the walls, who loves whom, and who threw whom. Our names are engraved in history, and how we believe Tsoi. But on the railing we turn on the boombox, and it turns out that we are listening to "My rockets up." And we believe, as in that song.

In the fourth, two thousand, year, if you have a beard, that's cool. Therefore, the whole yard is steep - only one of us. Therefore, he always takes beer and cigarettes. In "Milk" to "My rockets up" through security, he is also the first - an older brother, an unfinished actor. And he in the bar, adding rudeness, in his voice asks: "Two Barrels of light!", The cheapest, of course. However, the "brother" is the first to get drunk and then he goes home, into the arms of his parents.

But it didn't turn out the way we sang along at the club. For example, they haven't called about grandchildren yet. The university is then finished, but the graduate school is not very good. Husbands were found, but now there is nothing to share with them, except for mortgage debts. And the girlfriends managed to come up with reasons to quarrel. "Petrovskoe" is not the same. The boombox is lost. There is no more "milk". The "brother" does not wear a beard, he is young. No more stories are written about us on the walls. We stopped believing Tsoi, and we no longer like to believe, as in that song "My rockets up."

- Wow, wow, - behind the wall, the neighbors have been whining for an hour. The owners are not at home, so he is sad, just like a homeless person. Two thousand fourteen. Morning. Summer.
“Shaaari,” I began, and failed for a decade. Sennaya Square. Morning. Summer. And a stray, lop-eared, husky dog ​​barks in the morning sun. And around him doves, people, go on business, pick up crumbs. "Guulk, shark, wooulk, tsok." They don't care about the dog.

And there is noise in the stairwell. I stand listening at the door:
- Sharik, well, you missed again! Let's go home, homeless, - the returning owner joyfully calls. The door slams, the lock clicks.

And I turn away, quicken my pace, and walk along Sennaya Square from the door to my kitchen. In two thousand and four, there is nothing more to do and nothing to fix. There are not even homeless dogs left. No one to take home.
У записи 21 лайков,
0 репостов.
Эту запись оставил(а) на своей стене Григорий Набережнов

Понравилось следующим людям