Владимир Сорокин "Сердца четырех".
Отрывок из романа.
"Олег толкнул дверь ногой и вошел в булочную. Народу было
немного. Он прошел к лоткам, взял два белых по двадцать и
половину черного. Встал в очередь за женщиной. Вскоре очередь
подошла.
— Пятьдесят, — сказала седая кассирша.
Олег дал рубль.
— Ваши пятьдесят, — дала сдачу кассирша.
Прижав хлеб к груди, он двинулся к выходу. Выйдя на улицу,
достал полиэтиленовый пакет, стал совать в него хлеб. Батон
выскользнул из рук и упал в лужу.
— Черт... — Олег наклонился и поднял батон. Он был
грязный и мокрый. Олег подошел к урне и бросил в нее батон.
Затем взял пакет поудобней и двинулся к своему дому.
— Эй, парень, погоди, — окликнули сзади.
Олег оглянулся. К нему подошел, опираясь на палку, высокий
старик. На нем было серое поношенное пальто и армейская
шапка-ушанка. В левой руке старик держал авоську с черным
батоном. Лицо старика было худым и спокойным.
— Погоди, — повторил старик, — тебя как зовут?
— Меня? Олег, — ответил Олег.
— А меня Генрих Иваныч. Скажи, Олег, ты сильно
торопишься?
— Да нет, не очень.
Старик кивнул головой:
— Ну и ладно. Ты наверняка вон в той башне живешь.
Угадал?
— Угадали, — усмехнулся Олег.
— Совсем хорошо. А я подальше, у "Океана", — старик
улыбнулся. — Вот что, Олег, если ты и впрямь не спешишь, давай
пройдемся по нашему, так сказать, общему направлению и
потолкуем. У меня к тебе разговор есть.
Они пошли рядом.
— Знаешь, Олег, больше всего на свете не терплю я, когда
морали читают. Никогда этих людей не уважал. Помню, до войны
еще отдали меня летом в пионерский лагерь. И попался нам
вожатый, эдакий моралист. Все учил нас, пацанов, какими нам
надо быть. Ну и, короче сбежал я из того лагеря...
Некоторое время старик шел молча, скрипя протезом и глядя
под ноги. Потом снова заговорил:
— Когда война началась, мне четырнадцать исполнилось.
Тебе сколько лет?
— Тринадцать, — ответил Олег.
— Тринадцать, — повторил старик. — Ты про Ленинградскую
блокаду слышал?
— Ну, слышал...
— Слышал, — повторил старик, вздохнул и продолжил. — Мы
тогда с бабушкой, да с младшей сестренкой, Верочкой, остались.
Отца в первый день, двадцать второго июня, под Брестом.
Старшего брата — под Харьковом. А маму. На Васильевском, в
бомбоубежище завалило. И остались мы — стар, да мал. Бабуля в
больницу пристроилась, Верочку на дежурства с собой брала, а я
на завод пошел. Научили меня, Олег, недетской работе — снаряды
для "Катюш" собирать. И за два с половиной года собрал я их
столько, что хватило бы на фашистскую дивизию. Вот. Если бы не
начальнички наши вшивые, во главе со Ждановым, город бы мог
нормально продержаться. Но они тогда жопами думали, эти
сволочи, и всех нас подставили: о продовольствии не
позаботились, не смогли сохранить. Немцы Бадаевские склады
сразу разбомбили, горели они, а мы, пацаны, смеялись. Не
понимали, что нас ждет. Сгорело все: мука, масло, сахар. Потом,
зимой, туда бабы ходили, землю отковыривали, варили,
процеживали. Говорят, получался сладкий отвар. От сахара. Ну, и
в общем, пайка хлеба работающему 200 грамм, иждивенцу — 125.
Как Ладога замерзла, Верочку — на материк, по "дороге жизни".
Сам ее в грузовик подсаживал. Бабуля крестилась, плакала: хоть
она выживет. А потом уже, когда блокаду сняли, узнал — не
доехала Верочка. Немцы налетели, шесть грузовиков с детьми и
ранеными — под лед...
Старик остановился, достал скомканный платок. Высморкался.
— Вот, Олег, какие были дела. Но я тебе хотел про один
случай рассказать. Вторая блокадная зима. Самое тяжелое время.
Я, может, и вынес это, потому что пацаном был. Бабуля умерла.
Соседи умерли. И не одни. Каждое утро кого-то на саночках
везут. А я на заводе. В литейный зайдешь, погреешься. И опять к
себе на сборку. Вот. И накануне Нового года приходит ко мне
папин сослуживец. Василий Николаич Кошелев. Он к нам иногда
заглядывал, консервы приносят, крупу. Бабулю хоронить помог.
Заходит и говорит: ну, стахановец, одевайся. Я говорю — куда?
Секрет, говорит. Новогодний подарок. Оделся. Пошли. И приводит
он меня на хлебзавод. Провел через проходную и к себе в
кабинет. А он там секретарем парткома был. Дверь на ключ.
Открывает сейф, достает хлеб нарезанный и банку тушенки. Налил
кипятку с сахарином. Ешь, говорит, стахановец. Не торопись.
Навалился я на тушенку, на хлеб. А хлеб этот, Олег, ты б
наверно и за хлеб-то не принял. Черный он, как чернозем,
тяжелый, мокрый. Но тогда он для меня слаще любого торта был.
Съел я все, кипятком запил и просто опьянел, упал и встать не
могу. Поднял он меня, к батарее на тюфяк положил. Спи, говорит,
до утра. А он там круглые сутки работал. Отключился я, утром он
меня разбудит. Опять накормил, но поменьше. А теперь, говорит,
пойдем, я тебе наше хозяйство покажу. Повел меня по цехам.
Увидел я тысячи батонов, тысячи. Как во сне плывут по
конвейеру. Никогда не забуду. А потом заводит он меня в
кладовку. А там ящик стоял. Ящик с хлебными крошками. Знаешь,
его в конце конвейера ставили и крошки туда сыпались. Вот.
Берет Василий Николаич совок — и мне в валенки. Насыпал этих
самых крошек. Ну и говорит: с Новым годом тебя, защитник
Ленинграда. Ступай домой, на проходной не задерживайся. И пошел
я. Иду по городу, снег, завалы, дома разбитые. А в валенках
крошки хрустят. Тепло так. Хорошо. Я тогда эти крошки на неделю
растянул. Ел их понемногу. Потому и выжил, что он мне крошек
этих в валенки сыпанул. Вот, Олег, и вся история. А вот и дом
твой, — старик показал палкой на башню.
Олег молчал. Старик поправил ушанку, кашлянул:
— И вот какая штука, Олег. Вспомнилось мне все это
сейчас. Когда ты батон белого хлеба в урну выбросил. Вспомнил
эти крошки, бабушку окоченевшую. Соседей мертвых, опухших от
голода. Вспомнил и подумал: черт возьми, жизнь все-таки
сумасшедшая штука. Я тогда на хлебные крошки молился, за
крысами охотился, а теперь вон белые батоны в урну швыряют.
Смешно и грустно. Ради чего все эти муки? Ради чего столько
смертей?
Он замолчал.
Олег помедлил немного, потом произнес:
— Ну... знаете. Я это. В общем... ну больше такого не
повторится.
— Правда? — грустно улыбнулся старик.
— Ага.
— Обещаешь?
— Обещаю.
— Ну и слава Богу. А то я, признаться, волновался, когда
с тобой заговорил. Думаю, послушает, послушает парень старого
пердуна, да и сбежит, как я тогда из пионерского лагеря!
— Да нет, что вы. Я все понял. Просто... ну, по глупости
это. Больше никогда хлеб не брошу.
— Ну и отлично. Хорошо. Не знаю, как другие, а я в ваше
поколение верю. Верю. Вы Россию спасете. Уверен. Я тебя не
задержал?
— Да нет, что вы.
— Тогда, может теперь ты меня до дома проводишь? Вон до
того.
— Конечно провожу. Давайте вашу авоську.
— Ну, спасибо, — старик с улыбкой передал ему авоську с
хлебом, положил ему освободившуюся руку на плечо и пошел рядом.
— А где вас ранило? — спросил Олег.
— Нога? Это отдельная история. Тоже не слабая, хоть роман
пиши, Но хватит о тяжелом. Ты в каком классе учишься?
— В шестом. Вон я той школе.
— Ага. Как учеба?
— Нормально.
— Друзья есть верные?
— Есть.
— А подруги?
Олег пожал плечами и усмехнулся.
— Ничего, пора уже мужчиной себя чувствовать. В этом
возрасте надо учиться за девочками ухаживать. А через год,
полтора можно уже и поебаться. Или ты думаешь — рано?
— Да нет, — засмеялся Олег. — Не думаю.
— Правильно. Я тоже тогда не думал. После блокады знаешь
сколько девок, да баб осталось без мужей. Бывало идешь по
Невскому, а они так и смотрят. Завлекательно. А однажды в кино
пошел. Первое кино после блокады. "Александра Невского"
показывали. А рядом женщина сидела. И вдруг в середине фильма
чувствую — она мне руку на колено. Я ничего. Она ширинку
расстегнула и за член меня. А сама так и дрожит. Я сижу. А она
наклонилась и стала мне член сосать. Знаешь, как приятно. Я
прямо сразу и кончил ей в рот. А на экране — ледовое побоище!
А она мне шепчет — пошли ко мне. Ну и пошли к ней. На
литейный. Еблись с ней целые сутки. Что она только со мной не
делала! Но сосать умела, просто как никто. Так нежно-нежно,
раз, раз и кончаю уже. Тебе никто не сосал?
— Да нет, — мотнул головой Олег.
— Ничего, все впереди. Вот мы и пришли! — старик
остановился возле блочной пятиэтажки. — Вот моя деревня, вот
мой дом родной. Спасибо тебе за прогулку.
— Да не за что, — Олег передал старику авоську.
— Ага! А это что за дела? — старик показал палкой на
зеленый строительный вагончик, стоящий рядом с домом под
деревьями. Дверь вагончика была приоткрыта.
— Я, как старый флибустьер, пройти мимо не могу. За мной,
юнга! — махнул он авоськой и захромал к вагончику.
Олег двинулся следом.
— Дверь открыта, замка нет, свет не горит. Никак,
побывали краснокожие!
Они подошли к вагончику. Старик поднялся по ступенькам,
вошел. Нащупал выключатель, пощелкал:
— Ага. Света нет. За мной, Олег.
Олег вошел следом. Внутри вагончика было тесно. Пахло
краской и калом. Уличный фонарь через окошко освещал стол,
стулья, ящики, банки с краской и тряпье.
— Ну вот, — пробормотал старик, и вдруг отбросив палку и
авоську, опустился перед Олегом на колено, неловко оттопырив
протез. Его руки схватили руки Олега:
— Олег! Милый, послушай меня... я старый несчастный
человек, инвалид войны и труда... милый... у меня радостей-то
хлеб, да маргарин... Олег, миленький мой мальчик, прошу тебя,
позволь мне пососать у тебя, милый, позволь, Христа ради!
Олег попятился к двери, но ста
Отрывок из романа.
"Олег толкнул дверь ногой и вошел в булочную. Народу было
немного. Он прошел к лоткам, взял два белых по двадцать и
половину черного. Встал в очередь за женщиной. Вскоре очередь
подошла.
— Пятьдесят, — сказала седая кассирша.
Олег дал рубль.
— Ваши пятьдесят, — дала сдачу кассирша.
Прижав хлеб к груди, он двинулся к выходу. Выйдя на улицу,
достал полиэтиленовый пакет, стал совать в него хлеб. Батон
выскользнул из рук и упал в лужу.
— Черт... — Олег наклонился и поднял батон. Он был
грязный и мокрый. Олег подошел к урне и бросил в нее батон.
Затем взял пакет поудобней и двинулся к своему дому.
— Эй, парень, погоди, — окликнули сзади.
Олег оглянулся. К нему подошел, опираясь на палку, высокий
старик. На нем было серое поношенное пальто и армейская
шапка-ушанка. В левой руке старик держал авоську с черным
батоном. Лицо старика было худым и спокойным.
— Погоди, — повторил старик, — тебя как зовут?
— Меня? Олег, — ответил Олег.
— А меня Генрих Иваныч. Скажи, Олег, ты сильно
торопишься?
— Да нет, не очень.
Старик кивнул головой:
— Ну и ладно. Ты наверняка вон в той башне живешь.
Угадал?
— Угадали, — усмехнулся Олег.
— Совсем хорошо. А я подальше, у "Океана", — старик
улыбнулся. — Вот что, Олег, если ты и впрямь не спешишь, давай
пройдемся по нашему, так сказать, общему направлению и
потолкуем. У меня к тебе разговор есть.
Они пошли рядом.
— Знаешь, Олег, больше всего на свете не терплю я, когда
морали читают. Никогда этих людей не уважал. Помню, до войны
еще отдали меня летом в пионерский лагерь. И попался нам
вожатый, эдакий моралист. Все учил нас, пацанов, какими нам
надо быть. Ну и, короче сбежал я из того лагеря...
Некоторое время старик шел молча, скрипя протезом и глядя
под ноги. Потом снова заговорил:
— Когда война началась, мне четырнадцать исполнилось.
Тебе сколько лет?
— Тринадцать, — ответил Олег.
— Тринадцать, — повторил старик. — Ты про Ленинградскую
блокаду слышал?
— Ну, слышал...
— Слышал, — повторил старик, вздохнул и продолжил. — Мы
тогда с бабушкой, да с младшей сестренкой, Верочкой, остались.
Отца в первый день, двадцать второго июня, под Брестом.
Старшего брата — под Харьковом. А маму. На Васильевском, в
бомбоубежище завалило. И остались мы — стар, да мал. Бабуля в
больницу пристроилась, Верочку на дежурства с собой брала, а я
на завод пошел. Научили меня, Олег, недетской работе — снаряды
для "Катюш" собирать. И за два с половиной года собрал я их
столько, что хватило бы на фашистскую дивизию. Вот. Если бы не
начальнички наши вшивые, во главе со Ждановым, город бы мог
нормально продержаться. Но они тогда жопами думали, эти
сволочи, и всех нас подставили: о продовольствии не
позаботились, не смогли сохранить. Немцы Бадаевские склады
сразу разбомбили, горели они, а мы, пацаны, смеялись. Не
понимали, что нас ждет. Сгорело все: мука, масло, сахар. Потом,
зимой, туда бабы ходили, землю отковыривали, варили,
процеживали. Говорят, получался сладкий отвар. От сахара. Ну, и
в общем, пайка хлеба работающему 200 грамм, иждивенцу — 125.
Как Ладога замерзла, Верочку — на материк, по "дороге жизни".
Сам ее в грузовик подсаживал. Бабуля крестилась, плакала: хоть
она выживет. А потом уже, когда блокаду сняли, узнал — не
доехала Верочка. Немцы налетели, шесть грузовиков с детьми и
ранеными — под лед...
Старик остановился, достал скомканный платок. Высморкался.
— Вот, Олег, какие были дела. Но я тебе хотел про один
случай рассказать. Вторая блокадная зима. Самое тяжелое время.
Я, может, и вынес это, потому что пацаном был. Бабуля умерла.
Соседи умерли. И не одни. Каждое утро кого-то на саночках
везут. А я на заводе. В литейный зайдешь, погреешься. И опять к
себе на сборку. Вот. И накануне Нового года приходит ко мне
папин сослуживец. Василий Николаич Кошелев. Он к нам иногда
заглядывал, консервы приносят, крупу. Бабулю хоронить помог.
Заходит и говорит: ну, стахановец, одевайся. Я говорю — куда?
Секрет, говорит. Новогодний подарок. Оделся. Пошли. И приводит
он меня на хлебзавод. Провел через проходную и к себе в
кабинет. А он там секретарем парткома был. Дверь на ключ.
Открывает сейф, достает хлеб нарезанный и банку тушенки. Налил
кипятку с сахарином. Ешь, говорит, стахановец. Не торопись.
Навалился я на тушенку, на хлеб. А хлеб этот, Олег, ты б
наверно и за хлеб-то не принял. Черный он, как чернозем,
тяжелый, мокрый. Но тогда он для меня слаще любого торта был.
Съел я все, кипятком запил и просто опьянел, упал и встать не
могу. Поднял он меня, к батарее на тюфяк положил. Спи, говорит,
до утра. А он там круглые сутки работал. Отключился я, утром он
меня разбудит. Опять накормил, но поменьше. А теперь, говорит,
пойдем, я тебе наше хозяйство покажу. Повел меня по цехам.
Увидел я тысячи батонов, тысячи. Как во сне плывут по
конвейеру. Никогда не забуду. А потом заводит он меня в
кладовку. А там ящик стоял. Ящик с хлебными крошками. Знаешь,
его в конце конвейера ставили и крошки туда сыпались. Вот.
Берет Василий Николаич совок — и мне в валенки. Насыпал этих
самых крошек. Ну и говорит: с Новым годом тебя, защитник
Ленинграда. Ступай домой, на проходной не задерживайся. И пошел
я. Иду по городу, снег, завалы, дома разбитые. А в валенках
крошки хрустят. Тепло так. Хорошо. Я тогда эти крошки на неделю
растянул. Ел их понемногу. Потому и выжил, что он мне крошек
этих в валенки сыпанул. Вот, Олег, и вся история. А вот и дом
твой, — старик показал палкой на башню.
Олег молчал. Старик поправил ушанку, кашлянул:
— И вот какая штука, Олег. Вспомнилось мне все это
сейчас. Когда ты батон белого хлеба в урну выбросил. Вспомнил
эти крошки, бабушку окоченевшую. Соседей мертвых, опухших от
голода. Вспомнил и подумал: черт возьми, жизнь все-таки
сумасшедшая штука. Я тогда на хлебные крошки молился, за
крысами охотился, а теперь вон белые батоны в урну швыряют.
Смешно и грустно. Ради чего все эти муки? Ради чего столько
смертей?
Он замолчал.
Олег помедлил немного, потом произнес:
— Ну... знаете. Я это. В общем... ну больше такого не
повторится.
— Правда? — грустно улыбнулся старик.
— Ага.
— Обещаешь?
— Обещаю.
— Ну и слава Богу. А то я, признаться, волновался, когда
с тобой заговорил. Думаю, послушает, послушает парень старого
пердуна, да и сбежит, как я тогда из пионерского лагеря!
— Да нет, что вы. Я все понял. Просто... ну, по глупости
это. Больше никогда хлеб не брошу.
— Ну и отлично. Хорошо. Не знаю, как другие, а я в ваше
поколение верю. Верю. Вы Россию спасете. Уверен. Я тебя не
задержал?
— Да нет, что вы.
— Тогда, может теперь ты меня до дома проводишь? Вон до
того.
— Конечно провожу. Давайте вашу авоську.
— Ну, спасибо, — старик с улыбкой передал ему авоську с
хлебом, положил ему освободившуюся руку на плечо и пошел рядом.
— А где вас ранило? — спросил Олег.
— Нога? Это отдельная история. Тоже не слабая, хоть роман
пиши, Но хватит о тяжелом. Ты в каком классе учишься?
— В шестом. Вон я той школе.
— Ага. Как учеба?
— Нормально.
— Друзья есть верные?
— Есть.
— А подруги?
Олег пожал плечами и усмехнулся.
— Ничего, пора уже мужчиной себя чувствовать. В этом
возрасте надо учиться за девочками ухаживать. А через год,
полтора можно уже и поебаться. Или ты думаешь — рано?
— Да нет, — засмеялся Олег. — Не думаю.
— Правильно. Я тоже тогда не думал. После блокады знаешь
сколько девок, да баб осталось без мужей. Бывало идешь по
Невскому, а они так и смотрят. Завлекательно. А однажды в кино
пошел. Первое кино после блокады. "Александра Невского"
показывали. А рядом женщина сидела. И вдруг в середине фильма
чувствую — она мне руку на колено. Я ничего. Она ширинку
расстегнула и за член меня. А сама так и дрожит. Я сижу. А она
наклонилась и стала мне член сосать. Знаешь, как приятно. Я
прямо сразу и кончил ей в рот. А на экране — ледовое побоище!
А она мне шепчет — пошли ко мне. Ну и пошли к ней. На
литейный. Еблись с ней целые сутки. Что она только со мной не
делала! Но сосать умела, просто как никто. Так нежно-нежно,
раз, раз и кончаю уже. Тебе никто не сосал?
— Да нет, — мотнул головой Олег.
— Ничего, все впереди. Вот мы и пришли! — старик
остановился возле блочной пятиэтажки. — Вот моя деревня, вот
мой дом родной. Спасибо тебе за прогулку.
— Да не за что, — Олег передал старику авоську.
— Ага! А это что за дела? — старик показал палкой на
зеленый строительный вагончик, стоящий рядом с домом под
деревьями. Дверь вагончика была приоткрыта.
— Я, как старый флибустьер, пройти мимо не могу. За мной,
юнга! — махнул он авоськой и захромал к вагончику.
Олег двинулся следом.
— Дверь открыта, замка нет, свет не горит. Никак,
побывали краснокожие!
Они подошли к вагончику. Старик поднялся по ступенькам,
вошел. Нащупал выключатель, пощелкал:
— Ага. Света нет. За мной, Олег.
Олег вошел следом. Внутри вагончика было тесно. Пахло
краской и калом. Уличный фонарь через окошко освещал стол,
стулья, ящики, банки с краской и тряпье.
— Ну вот, — пробормотал старик, и вдруг отбросив палку и
авоську, опустился перед Олегом на колено, неловко оттопырив
протез. Его руки схватили руки Олега:
— Олег! Милый, послушай меня... я старый несчастный
человек, инвалид войны и труда... милый... у меня радостей-то
хлеб, да маргарин... Олег, миленький мой мальчик, прошу тебя,
позволь мне пососать у тебя, милый, позволь, Христа ради!
Олег попятился к двери, но ста
Vladimir Sorokin "Hearts of four".
Excerpt from the novel.
"Oleg pushed the door open with his foot and entered the bakery.
Little. He went to the stalls, took two whites of twenty and
half black. I got in line for a woman. Soon the turn
came up.
“Fifty,” said the gray-haired cashier.
Oleg gave a ruble.
“Your fifty,” the cashier gave change.
Clutching the bread to his chest, he moved to the exit. Out on the street
took out a plastic bag, began to shove bread into it. Baton
slipped out of his hands and fell into a puddle.
- Damn ... - Oleg bent down and picked up the loaf. He was
dirty and wet. Oleg went to the urn and threw a loaf into it.
Then he took the package more comfortably and moved to his house.
- Hey, boy, wait, - they called from behind.
Oleg looked around. He was approached, leaning on a stick, high
old man. He wore a shabby gray coat and an army
hat with ear flaps. In his left hand the old man held a string bag with a black
loaf. The old man's face was thin and calm.
- Wait, - repeated the old man, - what's your name?
- Me? Oleg, - answered Oleg.
- And me Henrikh Ivanovich. Tell me, Oleg, are you strong
in a hurry?
- No, not really.
The old man nodded his head.
- Well, okay. You probably live in that tower over there.
Did you guess right?
- You guessed it, - Oleg chuckled.
- Very good. And I'm farther, at the "Ocean" - old man
smiled. - That's what, Oleg, if you really are not in a hurry, come on
let's go through our, so to speak, general direction and
let's talk. I have a conversation with you.
They walked side by side.
- You know, Oleg, more than anything in the world I hate when
morality read. I have never respected these people. I remember before the war
they also sent me to a pioneer camp in the summer. And we got caught
counselor, a kind of moralist. Everything taught us boys what we are
have to be. Well, in short, I escaped from that camp ...
For a while the old man walked in silence, creaking his prosthesis and looking
under your feet. Then he spoke again:
- When the war began, I turned fourteen.
How old are you?
- Thirteen, - answered Oleg.
“Thirteen,” the old man repeated. - You mean Leningradskaya
did you hear the blockade?
- Well, I heard ...
“I heard,” the old man repeated, sighed and continued. - We
then they stayed with my grandmother and my younger sister, Vera.
Father on the first day, June 22, near Brest.
The elder brother is near Kharkov. And mom. On Vasilievsky, in
the bomb shelter was filled up. And we remained - old, but small. Granny in
the hospital was attached, Vera was on duty with me, and I
went to the plant. They taught me, Oleg, not childish work - shells
to collect for "Katyusha". And in two and a half years I collected them
so much that would be enough for a fascist division. Here. If not
our lousy bosses, led by Zhdanov, the city could
hold out fine. But then they asses thought these
bastards, and we were all set up: about food not
took care, could not save. Germans Badayevsky warehouses
immediately bombed, they burned, and we guys laughed. Not
understood what awaited us. Everything burned out: flour, butter, sugar. Later,
in winter, women went there, they picked out the earth, cooked,
filtered. They say it turned out to be a sweet broth. From sugar. Well
in general, the ration of bread for the worker is 200 grams, for the dependent - 125.
As Ladoga froze, Vera went to the mainland, along the "road of life."
Himself put her in the truck. Granny was baptized, cried: though
she will survive. And then, when the blockade was lifted, I found out - not
Verochka arrived. The Germans swooped down, six trucks with children and
wounded - under the ice ...
The old man stopped and took out a crumpled handkerchief. He blew his nose.
- Here, Oleg, what were the cases. But I wanted you about one
case to tell. Second blockade winter. The hardest time.
I might have endured it because I was a kid. Granny is dead.
The neighbors are dead. And not alone. Someone on a sled every morning
being taken. And I'm at the factory. You will go to the foundry and warm up. And again to
for your assembly. Here. And on New Year's Eve comes to me
dad's colleague. Vasily Nikolaich Koshelev. He comes to us sometimes
dropped in, bring canned food, cereals. He helped bury my grandmother.
He comes in and says: well, Stakhanovite, get dressed. I say - where?
The secret says. New Year's gift. I got dressed. Let's go. And leads
he took me to the bakery. He led him through the checkpoint and to his
cabinet. And he was the secretary of the party committee there. Key door.
Opens the safe, takes out sliced bread and a can of stew. Poured
boiling water with saccharin. Eat, he says, a Stakhanovite. Do not rush.
I piled on the stew, on the bread. And this bread, Oleg, would you
probably didn't take it for bread either. He is black, like black earth,
heavy, wet. But then he was sweeter for me than any cake.
I ate everything, washed it down with boiling water and just got drunk, fell down and didn't get up
I can. He lifted me up, put me on a mattress to the radiator. Sleep says
until morning. And he worked there all day and night. I passed out, in the morning he
wakes me up. I fed again, but less. Now, talk
Excerpt from the novel.
"Oleg pushed the door open with his foot and entered the bakery.
Little. He went to the stalls, took two whites of twenty and
half black. I got in line for a woman. Soon the turn
came up.
“Fifty,” said the gray-haired cashier.
Oleg gave a ruble.
“Your fifty,” the cashier gave change.
Clutching the bread to his chest, he moved to the exit. Out on the street
took out a plastic bag, began to shove bread into it. Baton
slipped out of his hands and fell into a puddle.
- Damn ... - Oleg bent down and picked up the loaf. He was
dirty and wet. Oleg went to the urn and threw a loaf into it.
Then he took the package more comfortably and moved to his house.
- Hey, boy, wait, - they called from behind.
Oleg looked around. He was approached, leaning on a stick, high
old man. He wore a shabby gray coat and an army
hat with ear flaps. In his left hand the old man held a string bag with a black
loaf. The old man's face was thin and calm.
- Wait, - repeated the old man, - what's your name?
- Me? Oleg, - answered Oleg.
- And me Henrikh Ivanovich. Tell me, Oleg, are you strong
in a hurry?
- No, not really.
The old man nodded his head.
- Well, okay. You probably live in that tower over there.
Did you guess right?
- You guessed it, - Oleg chuckled.
- Very good. And I'm farther, at the "Ocean" - old man
smiled. - That's what, Oleg, if you really are not in a hurry, come on
let's go through our, so to speak, general direction and
let's talk. I have a conversation with you.
They walked side by side.
- You know, Oleg, more than anything in the world I hate when
morality read. I have never respected these people. I remember before the war
they also sent me to a pioneer camp in the summer. And we got caught
counselor, a kind of moralist. Everything taught us boys what we are
have to be. Well, in short, I escaped from that camp ...
For a while the old man walked in silence, creaking his prosthesis and looking
under your feet. Then he spoke again:
- When the war began, I turned fourteen.
How old are you?
- Thirteen, - answered Oleg.
“Thirteen,” the old man repeated. - You mean Leningradskaya
did you hear the blockade?
- Well, I heard ...
“I heard,” the old man repeated, sighed and continued. - We
then they stayed with my grandmother and my younger sister, Vera.
Father on the first day, June 22, near Brest.
The elder brother is near Kharkov. And mom. On Vasilievsky, in
the bomb shelter was filled up. And we remained - old, but small. Granny in
the hospital was attached, Vera was on duty with me, and I
went to the plant. They taught me, Oleg, not childish work - shells
to collect for "Katyusha". And in two and a half years I collected them
so much that would be enough for a fascist division. Here. If not
our lousy bosses, led by Zhdanov, the city could
hold out fine. But then they asses thought these
bastards, and we were all set up: about food not
took care, could not save. Germans Badayevsky warehouses
immediately bombed, they burned, and we guys laughed. Not
understood what awaited us. Everything burned out: flour, butter, sugar. Later,
in winter, women went there, they picked out the earth, cooked,
filtered. They say it turned out to be a sweet broth. From sugar. Well
in general, the ration of bread for the worker is 200 grams, for the dependent - 125.
As Ladoga froze, Vera went to the mainland, along the "road of life."
Himself put her in the truck. Granny was baptized, cried: though
she will survive. And then, when the blockade was lifted, I found out - not
Verochka arrived. The Germans swooped down, six trucks with children and
wounded - under the ice ...
The old man stopped and took out a crumpled handkerchief. He blew his nose.
- Here, Oleg, what were the cases. But I wanted you about one
case to tell. Second blockade winter. The hardest time.
I might have endured it because I was a kid. Granny is dead.
The neighbors are dead. And not alone. Someone on a sled every morning
being taken. And I'm at the factory. You will go to the foundry and warm up. And again to
for your assembly. Here. And on New Year's Eve comes to me
dad's colleague. Vasily Nikolaich Koshelev. He comes to us sometimes
dropped in, bring canned food, cereals. He helped bury my grandmother.
He comes in and says: well, Stakhanovite, get dressed. I say - where?
The secret says. New Year's gift. I got dressed. Let's go. And leads
he took me to the bakery. He led him through the checkpoint and to his
cabinet. And he was the secretary of the party committee there. Key door.
Opens the safe, takes out sliced bread and a can of stew. Poured
boiling water with saccharin. Eat, he says, a Stakhanovite. Do not rush.
I piled on the stew, on the bread. And this bread, Oleg, would you
probably didn't take it for bread either. He is black, like black earth,
heavy, wet. But then he was sweeter for me than any cake.
I ate everything, washed it down with boiling water and just got drunk, fell down and didn't get up
I can. He lifted me up, put me on a mattress to the radiator. Sleep says
until morning. And he worked there all day and night. I passed out, in the morning he
wakes me up. I fed again, but less. Now, talk
У записи 1 лайков,
0 репостов.
0 репостов.
Эту запись оставил(а) на своей стене Аркадий Вячеславовичъ