Из воспоминаний Вертинского
...Я двигался по своей артистической, увы, совершенно независимой от политики и вообще неосознанной орбите и скоро оказался в Одессе.
По улицам этого прекрасного приморского города мирно расхаживали какие-то экзотические африканские войска. Это были негры, алжирцы, марокканцы, привезенные французами-оккупантами из жарких и далеких стран, — равнодушные, беззаботные, плохо понимающие, в чем дело. Воевать они не умели и не хотели. Они ходили по магазинам, покупали всякий хлам и гоготали, переговариваясь на гортанном языке. Зачем их привезли сюда, они и сами точно не знали.
Испуганные обыватели, устрашенные их маскарадным видом, сначала прятались, потом вылезли на свет и, убедившись, что они «совсем не страшные и не кусаются», успокоились.
В Одессе было сравнительно спокойно. Город развлекался по мере возможности. Красные были где-то далеко. В кафе, у Робина, у Фанкони сидели благополучные спекулянты и продавали жмыхи, кокосовое масло, сахар. Всего было вдоволь. Не хватало только вагонов... По улицам ходил городской сумасшедший Марьешец и за стакан кофе «разоблачал» местных богачей, каких-то разбухших от денег греков и евреев.
Ловкие и пронырливые нищие вскакивали на подножку вашего экипажа и услужливо сообщали очередные новости.
На бульварах, в садовых кафе подавали камбалу, только что пойманную. В собраниях молодые офицеры, просрочившие свой отпуск, пили крюшон из белого вина с земляникой.
Все были полны уверенности в будущем, чокались, поздравляли друг друга с грядущими победами, пили то за Москву, то за Орел, то без всякого повода. Потом стреляли из наганов в люстры.
Из комендантского управления за ними приезжали нарядные и корректные офицеры и, деликатно уговаривая, увозили куда-то, вероятно, на гауптвахту.
Вот в это самое время у меня были гастроли в Доме артистов.
Внизу было фешенебельное кабаре с Изой Кремер и Плевицкой, а вверху — маленький игорный зал. Кабаре было для привлечения публики. А центр тяжести находился в игорном зале.
Я пел — в очередь с Изой Кремер и Надеждой Плевицкой — ежевечерне. Там же, при Доме артистов, мне была отведена комната, так как гостиницы были переполнены и достать номер было невозможно.
Однажды вечером, разгримировавшись после концерта, я лег спать. Часа в три ночи меня разбудил стук. Я встал, зажег свет и открыл дверь. НА пороге стояли два элегантных затянутых адъютанта с аксельбантами через плечо. Они приложили руки к козырьку.
— Простите за беспокойство, его превосходительство генерал Слащов просит вас пожаловать к нему в вагон откушать бокал вина.
— Господа, — взмолился я, — три часа ночи! Я устал! Я хочу отдохнуть!
Возражения были напрасны. Адъютанты оказались любезны, но непреклонны.
— Его превосходительство изъявил желание видеть вас, — настойчиво повторяли они.
Сопротивление было бесполезно. Я встал, оделся и вышел. У ворот нас ждала штабная машина.
Через десять минут мы были на вокзале.
В огромном пульмановском вагоне, ярко освещенном, за столом сидело десять-двенадцать человек.
Грязные тарелки, бутылки и цветы...
Все уже было скомкано, смято, залито вином и разбросано по столу.. Из-за стола быстро и шумно поднялась длинная, статная фигура Слащова. Огромная рука потянулась ко мне.
— Спасибо, что приехали. Я ваш большой поклонник. Вы поете о многом таком, что мучает нас всех. Кокаину хотите?
— Нет, благодарю вас.
— Лида, налей Вертинскому! Ты же в него влюблена!
Справа от него встал молодой офицер в черкеске.
— Познакомьтесь, — хрипло бросил Слащов.
— Юнкер Ничволодов.
Это и была знаменитая Лида, его любовница, делившая с ним походную жизнь, участница всех сражений, дважды спасшая ему жизнь. Худая, стройная, с серыми сумасшедшими глазами, коротко остриженная, нервно курившая папиросу за папиросой.
Я поздоровался. Только теперь, оглядевшись вокруг, я увидел, что посредине стола стояла большая круглая табакерка с кокаином и что в руках у сидящих были маленькие гусиные перышки-зубочистки. Время от времени гости набирали в них белый порошок и нюхали, загоняя его то в одну, то в другую ноздрю. Привезшие меня адъютанты почтительно стояли в дверях.
Я внимательно взглянул на Слащова. Меня поразило его лицо.
Длинная, белая, смертельно-белая, маска с ярко-вишневым припухшим ртом, серо-зеленые мутные глаза, зеленовато-черные гнилые зубы.
Он был напудрен. Пот стекал по его лбу мутными молочными струйками.
Я выпил вина.
— Спойте мне, милый, эту... — Он задумался. — О мальчиках... «Я не знаю, зачем...»
Его лицо на миг стало живым и грустным.
— Вы угадали, Вертинский. Действительно, кому это было нужно? Правда, Лида?
На меня глянули серые глаза.
— Мы все помешаны на этой песне, — тихо сказала она.
Я попытался отговориться.
— У меня нет пианиста, — робко возражал я.
— Глупости. Николай, возьми гитару. Ты же знаешь наизусть его песни. И притуши свет. Но сначала понюхаем.
Он взял большую щепотку кокаина.
Я запел. Высокие свечи в бутылках озаряли лицо Слащова — страшную гипсовую маску с мутными глазами. Он кусал губы и чуть-чуть раскачивался.
Я кончил.
— Вам не страшно? — неожиданно спросил он.
— Чего?
— Да вот... что все эти молодые жизни... псу под хвост! Для какой-то сволочи, которая на чемоданах сидит!
Я молчал.
Он устало повел плечами, потом налил стакан коньяку.
— Выпьем, милый Вертинский, за родину! Хотите? Спасибо за песню!
Я выпил. Он встал. Встали и гости.
— Господа! — сказал он, глядя куда-то в окно. — Мы все знаем и чувствуем это, только не умеем сказать. А вот он умеет! — Он положил руку на мое плечо. — А ведь с вашей песней, милый, мои мальчишки шли умирать! И еще неизвестно, нужно ли это! Он прав.
Гости молчали.
— Вы устали? — тихо спросил Слащов.
— Да... немного.
Он сделал знак адъютантам.
— Проводите Александра Николаевича!
Адъютанты подали мне пальто.
— Не сердитесь, — улыбаясь, сказал он. — У меня так редко бывают минуты отдыха... Вы отсюда куда едете?
— В Севастополь.
— Ну, увидимся. Прощайте.
Слащов подал мне руку.
Я вышел.
Светало. На путях надрывно и жалостно, точно оплакивая кого-то, пронзительно свистал паровоз...
Белые армии откатывались назад. Уже отдали Ростов, Новочеркасск, Таганрог. Шикарные штабные офицеры постепенно исчезали с горизонта. Оставались простые, серые фронтовые офицеры, плохо одетые, усталые и растрепанные. Вместе с армией «отступал» и я со своими концертами. Последнее, что помню, была Ялта. Пустая, продуваемая сквозным осенним ветром, брошенная временно населявшими её спекулянтами. Концерты в Ялте я уже не давал. Некому было их слушать.
Несколько дней городом владел какой-то Орлов, не подчинявшийся приказам белого командования. Потом его убрали. Все затихло. Ждали прихода красных. Я уехал в Севастополь.
Под неудержимым натиском Красной Армии белые докатились до Перекопа. Крым был последним клочком русской земли, судорожно удерживаемым горстью усталых, измученных, упрямых людей, уже не веривших ни в своих вождей, ни в свою авантюру. Белая армия фактически перестала существовать. Были только разрозненные и кое-как собранные остатки. Генералы перессорились, не поделив воображаемой власти, часть из них уже удрала за границу, кто-то застрелился, кто-то перешел к красным, кто-то исчез в неизвестном направлении.
Но армия разлагалась и таяла на глазах у всех. Дезертиры с фронта, оборванные, грязные и исхудавшие, наивно переодетые в случайное штатское платье, бродили по Севастополю, заполняя улицы, рестораны, где уже нечем было кормить, пустые магазины, грязные кафе и кондитерские. Они ждали чего угодно, но только не такого отчаянного поражения. Они не могли осознать случившегося и только жалобно скулили, когда кто-нибудь пытался с ними заговорить.
Спаси всюду: на бульварных скамейках, в вестибюлях гостиниц и прямо на тротуарах, благо ночи в Крыму были теплые. А те, кто еще носил форму — отпускные, командированные в тыл, — по целым дням толклись в комендатуре, где с утра до ночи бегали с бумагами под мышкой военные чиновники, охрипшие и ошалевшие, которые сами ничего не знали и никому и ничему помочь уже не могли. Они рвали взятки с живого и мертвого и этим ограничивались.
Высокие, худые, как жерди, великосветские дамы и девицы, бывшие фрейлины двора, графини, княжны и баронессы, с длинными, породистыми, лошадиными лицами, некрасивые и надменные, продавали на черном рынке по утрам свои фрейлинские брильянтовые шифры и фамильные драгоценности, обиженно шевеля дрожащими губами. Слезы не высыхали у них на глазах. Спекулянты платили им «колокольчиками» — крупными корниловскими тысячарублевками, которые уже никто не хотел брать.
Днем они толклись в посольствах и консульствах иностранных держав — в коридорах — в какой-то тайной надежде на что-то, в учреждениях, бюро и комитетах, где вовсю торговали пропусками, где за приличные деньги можно было купить паспорт любой иностранной державы. Их было видно отовсюду. Котиковый сак. Тюрбан на голове. Заплаканные глаза и мольба: «Визу на Варну!», «В Чехию, в Сербию, в Турцию!» Куда угодно! Только бежать!.. Они не мылись неделями, спали не раздеваясь. От них шел одуряющий запах пронзительного Лоригана Коти, перемешанный с запахом едкого пота. Никто из них ничего не понимал. Точно их контузило, оглушило каким-то внезапным обвалом.
В небольшом театрике «Ренессанс», где еще играла чья-то халтурная труппа, по ручкам бархатных кресел ползали вши. Ведро холодной воды для умывания стоило сто тысяч. Все исчислялось в миллионах, или «лимонах», как их называли.
Поэт Николай Агницев, худой и долговязый, с длинными немытыми волосами, шагал по городу с крымским двурогим посохом, и читал свои последние душераздирающие стихи о России:
Церкви — на стойла, иконы — на щепки!
Пробил последний, двенадцатый час!
Святый Боже, святый, крепкий,
Святый — бессмертный, помилуй нас!
Аркадий Аверченко точил свои «Ножи в спину революции». «Ножи» точились плохо. Было не смешно и даже как-то неумно. Он читал их нам, но особого восторга они ни у кого не вызывали.
По ночам в ресторанах и кабаре, где подавали особы женского пола весьма сомнительного вида
...Я двигался по своей артистической, увы, совершенно независимой от политики и вообще неосознанной орбите и скоро оказался в Одессе.
По улицам этого прекрасного приморского города мирно расхаживали какие-то экзотические африканские войска. Это были негры, алжирцы, марокканцы, привезенные французами-оккупантами из жарких и далеких стран, — равнодушные, беззаботные, плохо понимающие, в чем дело. Воевать они не умели и не хотели. Они ходили по магазинам, покупали всякий хлам и гоготали, переговариваясь на гортанном языке. Зачем их привезли сюда, они и сами точно не знали.
Испуганные обыватели, устрашенные их маскарадным видом, сначала прятались, потом вылезли на свет и, убедившись, что они «совсем не страшные и не кусаются», успокоились.
В Одессе было сравнительно спокойно. Город развлекался по мере возможности. Красные были где-то далеко. В кафе, у Робина, у Фанкони сидели благополучные спекулянты и продавали жмыхи, кокосовое масло, сахар. Всего было вдоволь. Не хватало только вагонов... По улицам ходил городской сумасшедший Марьешец и за стакан кофе «разоблачал» местных богачей, каких-то разбухших от денег греков и евреев.
Ловкие и пронырливые нищие вскакивали на подножку вашего экипажа и услужливо сообщали очередные новости.
На бульварах, в садовых кафе подавали камбалу, только что пойманную. В собраниях молодые офицеры, просрочившие свой отпуск, пили крюшон из белого вина с земляникой.
Все были полны уверенности в будущем, чокались, поздравляли друг друга с грядущими победами, пили то за Москву, то за Орел, то без всякого повода. Потом стреляли из наганов в люстры.
Из комендантского управления за ними приезжали нарядные и корректные офицеры и, деликатно уговаривая, увозили куда-то, вероятно, на гауптвахту.
Вот в это самое время у меня были гастроли в Доме артистов.
Внизу было фешенебельное кабаре с Изой Кремер и Плевицкой, а вверху — маленький игорный зал. Кабаре было для привлечения публики. А центр тяжести находился в игорном зале.
Я пел — в очередь с Изой Кремер и Надеждой Плевицкой — ежевечерне. Там же, при Доме артистов, мне была отведена комната, так как гостиницы были переполнены и достать номер было невозможно.
Однажды вечером, разгримировавшись после концерта, я лег спать. Часа в три ночи меня разбудил стук. Я встал, зажег свет и открыл дверь. НА пороге стояли два элегантных затянутых адъютанта с аксельбантами через плечо. Они приложили руки к козырьку.
— Простите за беспокойство, его превосходительство генерал Слащов просит вас пожаловать к нему в вагон откушать бокал вина.
— Господа, — взмолился я, — три часа ночи! Я устал! Я хочу отдохнуть!
Возражения были напрасны. Адъютанты оказались любезны, но непреклонны.
— Его превосходительство изъявил желание видеть вас, — настойчиво повторяли они.
Сопротивление было бесполезно. Я встал, оделся и вышел. У ворот нас ждала штабная машина.
Через десять минут мы были на вокзале.
В огромном пульмановском вагоне, ярко освещенном, за столом сидело десять-двенадцать человек.
Грязные тарелки, бутылки и цветы...
Все уже было скомкано, смято, залито вином и разбросано по столу.. Из-за стола быстро и шумно поднялась длинная, статная фигура Слащова. Огромная рука потянулась ко мне.
— Спасибо, что приехали. Я ваш большой поклонник. Вы поете о многом таком, что мучает нас всех. Кокаину хотите?
— Нет, благодарю вас.
— Лида, налей Вертинскому! Ты же в него влюблена!
Справа от него встал молодой офицер в черкеске.
— Познакомьтесь, — хрипло бросил Слащов.
— Юнкер Ничволодов.
Это и была знаменитая Лида, его любовница, делившая с ним походную жизнь, участница всех сражений, дважды спасшая ему жизнь. Худая, стройная, с серыми сумасшедшими глазами, коротко остриженная, нервно курившая папиросу за папиросой.
Я поздоровался. Только теперь, оглядевшись вокруг, я увидел, что посредине стола стояла большая круглая табакерка с кокаином и что в руках у сидящих были маленькие гусиные перышки-зубочистки. Время от времени гости набирали в них белый порошок и нюхали, загоняя его то в одну, то в другую ноздрю. Привезшие меня адъютанты почтительно стояли в дверях.
Я внимательно взглянул на Слащова. Меня поразило его лицо.
Длинная, белая, смертельно-белая, маска с ярко-вишневым припухшим ртом, серо-зеленые мутные глаза, зеленовато-черные гнилые зубы.
Он был напудрен. Пот стекал по его лбу мутными молочными струйками.
Я выпил вина.
— Спойте мне, милый, эту... — Он задумался. — О мальчиках... «Я не знаю, зачем...»
Его лицо на миг стало живым и грустным.
— Вы угадали, Вертинский. Действительно, кому это было нужно? Правда, Лида?
На меня глянули серые глаза.
— Мы все помешаны на этой песне, — тихо сказала она.
Я попытался отговориться.
— У меня нет пианиста, — робко возражал я.
— Глупости. Николай, возьми гитару. Ты же знаешь наизусть его песни. И притуши свет. Но сначала понюхаем.
Он взял большую щепотку кокаина.
Я запел. Высокие свечи в бутылках озаряли лицо Слащова — страшную гипсовую маску с мутными глазами. Он кусал губы и чуть-чуть раскачивался.
Я кончил.
— Вам не страшно? — неожиданно спросил он.
— Чего?
— Да вот... что все эти молодые жизни... псу под хвост! Для какой-то сволочи, которая на чемоданах сидит!
Я молчал.
Он устало повел плечами, потом налил стакан коньяку.
— Выпьем, милый Вертинский, за родину! Хотите? Спасибо за песню!
Я выпил. Он встал. Встали и гости.
— Господа! — сказал он, глядя куда-то в окно. — Мы все знаем и чувствуем это, только не умеем сказать. А вот он умеет! — Он положил руку на мое плечо. — А ведь с вашей песней, милый, мои мальчишки шли умирать! И еще неизвестно, нужно ли это! Он прав.
Гости молчали.
— Вы устали? — тихо спросил Слащов.
— Да... немного.
Он сделал знак адъютантам.
— Проводите Александра Николаевича!
Адъютанты подали мне пальто.
— Не сердитесь, — улыбаясь, сказал он. — У меня так редко бывают минуты отдыха... Вы отсюда куда едете?
— В Севастополь.
— Ну, увидимся. Прощайте.
Слащов подал мне руку.
Я вышел.
Светало. На путях надрывно и жалостно, точно оплакивая кого-то, пронзительно свистал паровоз...
Белые армии откатывались назад. Уже отдали Ростов, Новочеркасск, Таганрог. Шикарные штабные офицеры постепенно исчезали с горизонта. Оставались простые, серые фронтовые офицеры, плохо одетые, усталые и растрепанные. Вместе с армией «отступал» и я со своими концертами. Последнее, что помню, была Ялта. Пустая, продуваемая сквозным осенним ветром, брошенная временно населявшими её спекулянтами. Концерты в Ялте я уже не давал. Некому было их слушать.
Несколько дней городом владел какой-то Орлов, не подчинявшийся приказам белого командования. Потом его убрали. Все затихло. Ждали прихода красных. Я уехал в Севастополь.
Под неудержимым натиском Красной Армии белые докатились до Перекопа. Крым был последним клочком русской земли, судорожно удерживаемым горстью усталых, измученных, упрямых людей, уже не веривших ни в своих вождей, ни в свою авантюру. Белая армия фактически перестала существовать. Были только разрозненные и кое-как собранные остатки. Генералы перессорились, не поделив воображаемой власти, часть из них уже удрала за границу, кто-то застрелился, кто-то перешел к красным, кто-то исчез в неизвестном направлении.
Но армия разлагалась и таяла на глазах у всех. Дезертиры с фронта, оборванные, грязные и исхудавшие, наивно переодетые в случайное штатское платье, бродили по Севастополю, заполняя улицы, рестораны, где уже нечем было кормить, пустые магазины, грязные кафе и кондитерские. Они ждали чего угодно, но только не такого отчаянного поражения. Они не могли осознать случившегося и только жалобно скулили, когда кто-нибудь пытался с ними заговорить.
Спаси всюду: на бульварных скамейках, в вестибюлях гостиниц и прямо на тротуарах, благо ночи в Крыму были теплые. А те, кто еще носил форму — отпускные, командированные в тыл, — по целым дням толклись в комендатуре, где с утра до ночи бегали с бумагами под мышкой военные чиновники, охрипшие и ошалевшие, которые сами ничего не знали и никому и ничему помочь уже не могли. Они рвали взятки с живого и мертвого и этим ограничивались.
Высокие, худые, как жерди, великосветские дамы и девицы, бывшие фрейлины двора, графини, княжны и баронессы, с длинными, породистыми, лошадиными лицами, некрасивые и надменные, продавали на черном рынке по утрам свои фрейлинские брильянтовые шифры и фамильные драгоценности, обиженно шевеля дрожащими губами. Слезы не высыхали у них на глазах. Спекулянты платили им «колокольчиками» — крупными корниловскими тысячарублевками, которые уже никто не хотел брать.
Днем они толклись в посольствах и консульствах иностранных держав — в коридорах — в какой-то тайной надежде на что-то, в учреждениях, бюро и комитетах, где вовсю торговали пропусками, где за приличные деньги можно было купить паспорт любой иностранной державы. Их было видно отовсюду. Котиковый сак. Тюрбан на голове. Заплаканные глаза и мольба: «Визу на Варну!», «В Чехию, в Сербию, в Турцию!» Куда угодно! Только бежать!.. Они не мылись неделями, спали не раздеваясь. От них шел одуряющий запах пронзительного Лоригана Коти, перемешанный с запахом едкого пота. Никто из них ничего не понимал. Точно их контузило, оглушило каким-то внезапным обвалом.
В небольшом театрике «Ренессанс», где еще играла чья-то халтурная труппа, по ручкам бархатных кресел ползали вши. Ведро холодной воды для умывания стоило сто тысяч. Все исчислялось в миллионах, или «лимонах», как их называли.
Поэт Николай Агницев, худой и долговязый, с длинными немытыми волосами, шагал по городу с крымским двурогим посохом, и читал свои последние душераздирающие стихи о России:
Церкви — на стойла, иконы — на щепки!
Пробил последний, двенадцатый час!
Святый Боже, святый, крепкий,
Святый — бессмертный, помилуй нас!
Аркадий Аверченко точил свои «Ножи в спину революции». «Ножи» точились плохо. Было не смешно и даже как-то неумно. Он читал их нам, но особого восторга они ни у кого не вызывали.
По ночам в ресторанах и кабаре, где подавали особы женского пола весьма сомнительного вида
From the memoirs of Vertinsky
... I moved in my artistic, alas, completely independent of politics and generally unconscious orbit and soon ended up in Odessa.
Some exotic African troops peacefully walked through the streets of this beautiful coastal city. They were blacks, Algerians, Moroccans brought by the French occupiers from hot and distant lands - indifferent, carefree, poorly understanding what was happening. They did not know how to fight and did not want to. They went shopping, bought all kinds of trash and gagged, talking in a guttural language. Why they were brought here, they themselves did not know for sure.
The frightened inhabitants, frightened by their masquerade look, first hid, then crawled out into the light and, making sure that they were "not at all scary and did not bite," calmed down.
In Odessa it was relatively calm. The city was entertained whenever possible. The reds were somewhere far away. In the cafe, near Robin, at Fanconi sat prosperous speculators and sold oilcakes, coconut oil, sugar. Everything was plenty. All that was missing was wagons ... The crazy city Marietsets walked through the streets and “exposed” the rich local people for a glass of coffee, some Greeks and Jews who were swollen with money.
Nimble and crafty beggars jumped on the bandwagon of your crew and helpfully reported the latest news.
On the boulevards, in garden cafes, flounder, just caught, was served. In meetings, young officers who had overdue their holidays drank a white wine punch with strawberries.
Everyone was full of confidence in the future, clinked glasses, congratulated each other on future victories, drank now for Moscow, then for Oryol, then for no reason. Then they shot from the guns into the chandeliers.
Elegant and correct officers came from the commandant’s office and, delicately persuading them, probably took them somewhere, probably to a guardhouse.
At this very time, I had a tour in the House of Artists.
Below was a fashionable cabaret with Iza Kremer and Plevitskaya, and above - a small gambling hall. Cabaret was to attract the public. And the center of gravity was in the gambling hall.
I sang - in line with Iza Kremer and Nadezhda Plevitskaya - every night. There, at the House of Artists, I was allocated a room, because the hotels were crowded and it was impossible to get a room.
One evening, after making up after the concert, I went to bed. At about three in the morning, a knock woke me. I stood up, lit a light and opened the door. On the threshold stood two elegant, drawn-out adjutants with accelerants over their shoulders. They put their hands to the visor.
- Sorry for the disturbance, His Excellency General Slaschov asks you to enjoy a glass of wine in his carriage.
“Gentlemen,” I begged, “three in the morning!” I'm tired! I want to rest!
Objections were in vain. The adjutants were kind, but adamant.
“His Excellency has expressed a desire to see you,” they repeated persistently.
Resistance was futile. I got up, got dressed and went out. At the gate, a staff car was waiting for us.
Ten minutes later we were at the station.
In a huge Pulman carriage, brightly lit, ten to twelve people sat at the table.
Dirty plates, bottles and flowers ...
Everything was already crumpled, crumpled, covered with wine and scattered on the table .. From the table quickly and noisy rose a long, stately figure Slashchova. A huge hand reached out to me.
- Thank you for coming. I am your big fan. You sing about so many things that torment us all. Do you want cocaine?
“No, thank you.”
- Lida, pour Vertinsky! You're in love with him!
To his right stood a young officer in Circassian style.
- Get to know, - slushov threw huskily.
- Junker Nichvolodov.
This was the famous Lida, his mistress, who shared his camp life, a participant in all the battles, who saved his life twice. Thin, slender, with gray crazy eyes, short-cropped, nervously smoking a cigarette after a cigarette.
I said hello. Just now, looking around, I saw that in the middle of the table there was a large round snuff box with cocaine and that in the hands of those sitting there were small goose feathers-toothpicks. From time to time, guests gathered white powder in them and sniffed, dropping it into one or the other nostril. The adjutants who brought me respectfully stood in the doorway.
I carefully looked at Slashkov. I was struck by his face.
Long, white, deadly white, mask with a bright cherry swollen mouth, gray-green muddy eyes, greenish-black rotten teeth.
He was powdered. Sweat flowed down his forehead in muddy streams of milk.
I drank some wine.
- Sing me, honey, this ... - He thought. - About the boys ... "I do not know why ..."
His face became lively and sad for a moment.
“You guessed it, Vertinsky.” Really, who needed it? Really, Lida?
Gray eyes looked at me.
“We are all obsessed with this song,” she said softly.
I tried to dissuade.
“I don’t have a pianist,” I objected timidly.
- Nonsense. Nikolay, take the guitar. You know his songs by heart. And dampen the light. But first, smell it.
He took a big pinch of cocaine.
I sang. Tall candles in bottles lit up Slashchov's face - a terrible plaster mask with muddy eyes. He bit his lips and
... I moved in my artistic, alas, completely independent of politics and generally unconscious orbit and soon ended up in Odessa.
Some exotic African troops peacefully walked through the streets of this beautiful coastal city. They were blacks, Algerians, Moroccans brought by the French occupiers from hot and distant lands - indifferent, carefree, poorly understanding what was happening. They did not know how to fight and did not want to. They went shopping, bought all kinds of trash and gagged, talking in a guttural language. Why they were brought here, they themselves did not know for sure.
The frightened inhabitants, frightened by their masquerade look, first hid, then crawled out into the light and, making sure that they were "not at all scary and did not bite," calmed down.
In Odessa it was relatively calm. The city was entertained whenever possible. The reds were somewhere far away. In the cafe, near Robin, at Fanconi sat prosperous speculators and sold oilcakes, coconut oil, sugar. Everything was plenty. All that was missing was wagons ... The crazy city Marietsets walked through the streets and “exposed” the rich local people for a glass of coffee, some Greeks and Jews who were swollen with money.
Nimble and crafty beggars jumped on the bandwagon of your crew and helpfully reported the latest news.
On the boulevards, in garden cafes, flounder, just caught, was served. In meetings, young officers who had overdue their holidays drank a white wine punch with strawberries.
Everyone was full of confidence in the future, clinked glasses, congratulated each other on future victories, drank now for Moscow, then for Oryol, then for no reason. Then they shot from the guns into the chandeliers.
Elegant and correct officers came from the commandant’s office and, delicately persuading them, probably took them somewhere, probably to a guardhouse.
At this very time, I had a tour in the House of Artists.
Below was a fashionable cabaret with Iza Kremer and Plevitskaya, and above - a small gambling hall. Cabaret was to attract the public. And the center of gravity was in the gambling hall.
I sang - in line with Iza Kremer and Nadezhda Plevitskaya - every night. There, at the House of Artists, I was allocated a room, because the hotels were crowded and it was impossible to get a room.
One evening, after making up after the concert, I went to bed. At about three in the morning, a knock woke me. I stood up, lit a light and opened the door. On the threshold stood two elegant, drawn-out adjutants with accelerants over their shoulders. They put their hands to the visor.
- Sorry for the disturbance, His Excellency General Slaschov asks you to enjoy a glass of wine in his carriage.
“Gentlemen,” I begged, “three in the morning!” I'm tired! I want to rest!
Objections were in vain. The adjutants were kind, but adamant.
“His Excellency has expressed a desire to see you,” they repeated persistently.
Resistance was futile. I got up, got dressed and went out. At the gate, a staff car was waiting for us.
Ten minutes later we were at the station.
In a huge Pulman carriage, brightly lit, ten to twelve people sat at the table.
Dirty plates, bottles and flowers ...
Everything was already crumpled, crumpled, covered with wine and scattered on the table .. From the table quickly and noisy rose a long, stately figure Slashchova. A huge hand reached out to me.
- Thank you for coming. I am your big fan. You sing about so many things that torment us all. Do you want cocaine?
“No, thank you.”
- Lida, pour Vertinsky! You're in love with him!
To his right stood a young officer in Circassian style.
- Get to know, - slushov threw huskily.
- Junker Nichvolodov.
This was the famous Lida, his mistress, who shared his camp life, a participant in all the battles, who saved his life twice. Thin, slender, with gray crazy eyes, short-cropped, nervously smoking a cigarette after a cigarette.
I said hello. Just now, looking around, I saw that in the middle of the table there was a large round snuff box with cocaine and that in the hands of those sitting there were small goose feathers-toothpicks. From time to time, guests gathered white powder in them and sniffed, dropping it into one or the other nostril. The adjutants who brought me respectfully stood in the doorway.
I carefully looked at Slashkov. I was struck by his face.
Long, white, deadly white, mask with a bright cherry swollen mouth, gray-green muddy eyes, greenish-black rotten teeth.
He was powdered. Sweat flowed down his forehead in muddy streams of milk.
I drank some wine.
- Sing me, honey, this ... - He thought. - About the boys ... "I do not know why ..."
His face became lively and sad for a moment.
“You guessed it, Vertinsky.” Really, who needed it? Really, Lida?
Gray eyes looked at me.
“We are all obsessed with this song,” she said softly.
I tried to dissuade.
“I don’t have a pianist,” I objected timidly.
- Nonsense. Nikolay, take the guitar. You know his songs by heart. And dampen the light. But first, smell it.
He took a big pinch of cocaine.
I sang. Tall candles in bottles lit up Slashchov's face - a terrible plaster mask with muddy eyes. He bit his lips and
У записи 4 лайков,
0 репостов.
0 репостов.
Эту запись оставил(а) на своей стене Иван Стрелков