ПОЖАЛУЙСТА ДОЧИТАЙТЕ ЭТОТ РАССКАЗ ДО КОНЦА(не пожалеете !!!!!!)...

ПОЖАЛУЙСТА ДОЧИТАЙТЕ ЭТОТ РАССКАЗ ДО КОНЦА(не пожалеете !!!!!!)

— И все-таки я не понимаю, — восклицает парень с длинными рыжими пейсами. То есть, конечно, он рыжий вообще, но волосы скрыты под серой кепкой с большим козырьком, а пейсы свисают. Впрочем, поди разбери, у кого какого цвета волосы — свет в синагоге довольно тусклый, большинство ламп погашено, а за окном уже фактически ночь. Но молодежи некуда спешить, вот они, родные, и бушуют.

— Чего ты не понимаешь?! — возмущается юный сефард с орлиным носом и орлиным взором.

— Не понимаю, что значит «как самого себя»? Как можно любить другого, как самого себя?

Старый раввин, сидящий во главе стола, вздыхает. Устал он за день. Да и за жизнь, должно быть, устал.

Я тоже стар, но не настолько. И устал не настолько. Я зашел в синагогу у автовокзала одного из городов, расположенных на израильской прибрежной равнине. Помолился — и вдруг слышу, что раввин собирается дать урок минут на двадцать. А у меня автобус только через сорок минут. Почему бы не послушать? Но урока что-то не получается.

— А то и значит, что ты должен смотреть на ближнего, словно на самого себя! — горячится сефард. На то он и сефард, чтобы горячиться.

— Как это — «словно на самого себя»? — недоумевает рыжий пейсоносец.

— Ну-у… — сефард на долю секунды запинается. — Ну, представлять, что ближний — это ты и есть.

— С какой это стати?!

— А с той, — вдруг вступает в дискуссию, словно очнувшись, раввин, — что всегда может оказаться, что он это и есть ты.

— Чего-чего?! — в изумлении произносим мы все трое: ребята — на родном иврите, а я от неожиданности — по-русски.

— Расскажу-ка я вам одну историю, — начинает раввин, и я мысленно потираю руки: значит, урок все-таки будет, правда, с пятиминутным опозданием, но ничего, автовокзал близко.

— Дело было в конце шестидесятых, — рассказывает старик. — Телевидение тогда только появилось и поначалу обещало быть почти исключительно учебным. Религиозные люди еще не успели усмотреть в нем источник зла, и мы, ешибохеры, с удовольствием бегали к редким обладателям «волшебных ящиков» и наслаждались льющейся из них белибердой, безвредной или казавшейся нам безвредной. И вот однажды по единственному израильскому каналу выступает некий пожилой еврей по фамилии Бартов и сообщает, что его сыну предстоит тяжелая операция и понадобится переливание крови. Но вот беда — у сына очень редкая группа крови, и он никак не может найти донора. Поэтому, он, Бартов, обращается… В общем, спасай, кто может!

Ну, разумеется, на следующий же день вся иешива — и ребята, и раввины — дружно пошли сдавать кровь. И — о чудо! У одного из наших парней та самая группа крови! Ну, мы его, конечно, поздравляем, ведь это какая удача выпала — возможность спасти человеческую жизнь! Звоним в больницу, выясняем, что операция состоится ровно через неделю, на второй день Песах. А назавтра парень является на занятия жутко удрученным и рассказывает, что отец ему категорически запретил сдавать кровь для сына этого самого Бартова. Мы все потрясены. Религиозный еврей отказывается спасти жизнь другого человека! Как такое может быть?! Наш однокашник пожимает плечами — отец ничего не объяснил ему. С людьми, пережившими Холокост, зачастую бывает трудно разговаривать — упрутся молча, и все. Я гляжу на часы. Неторопливая манера изложения сама по себе очень приятна, но когда у тебя времени в обрез… Ладно, добегу как-нибудь.

— Тогда наш раввин вызвал к себе юношу и попросил объяснить ему, что вообще происходит, и есть ли шанс как-то повлиять на заупрямившегося родителя. Парнишка почесал затылок и, подумав, сказал: «Знаете, есть вариант. На Пасхальном седере отец, выпив традиционные четыре бокала вина, обычно добавляет еще, причем частенько не вина, а чего-то покрепче… (перед глазами предстает этакая толстобрюшечка, в которой плещется пейсаховка — самодельная виноградная водка, каковой положено, как и любой водке, быть сорокаградусной, но у некоторых умельцев количество градусов, говорят, доходит до семидесяти). Папаша размякнет, и тогда…»

В общем, ровно через неделю раввин наш проводит, поглядывая на часы, седер у себя дома, по-скоренькому проглатывает праздничную трапезу, в резвом темпе исполняет весь ритуальный репетуар от «Дай-дайейну» до «Хад гадья», хватает непочатую бутылку кошерного бренди и рысью — к отцу юного талмид-хахама.

Хозяин дома принял его приветливо, справился о здоровье, пригласил за стол. Но стоило нашему рабби открыть рот насчет несчастного сына несчастного Бартова, из глаз собеседника, словно два штыка высунулись. Однако наш рав не сдается. Вытаскивает бренди, наливает себе и слегка нагруженному уже упрямцу и произносит трехминутный «лехаим» с упоминанием той самой заповеди любви к ближнему, которую вы только что с таким жаром обсуждали. Упрямец выпивает, закусывает и погружается в молчание. Через какое-то время наш раввин вновь прерывает молчание, наливает и произносит речь с упором на великую заповедь. Опять молчание. И когда после третьего пламенного монолога о любви и последующего возлияния раввин жалобно произносит: «Ну…», его оппонент не выдерживает.

— Ладно, — говорит он, — я расскажу вам, как дело было, а вы уже судите. Я родом из Кракова. До войны у меня была сапожная мастерская, был дом… Но главное сокровище, которое у меня было, — мой сыночек Лулек. Он был гимнаст! Он был танцор! Он был акробат! У мальчика было гуттаперчевое тело. С девяти лет он начал выступать перед публикой — сначала для удовольствия, а затем и денежки стал в дом приносить. Не то чтобы я в этих деньгах нуждался, деньги эти шли в основном на сладости и прочие гостинцы для самого Лулека, но ведь сколько гордости — дескать, зарабатываю, как взрослый. И зарабатывал!

А потом пришли немцы — и начался ад. Всяческие запреты, унижения, желтые звезды, а затем — гетто. В гетто, как известно, повальная нищета. И тут моей семье не дал умереть с голоду все тот же Лулек. Началось с того, что он стал выступать перед жителями гетто не за деньги, а просто чтобы их подбодрить. И очень скоро оказался в немецкой комендатуре. Я думал — конец. А он появляется дома живой и здоровый в сопровождении полицейского, да еще с мешком картошки. Оказывается, немцы решили проверить, на что мой мальчик способен, и он произвел такой фурор, что мало того что они освободили его, еще и стали регулярно забирать на различные выступления — перед разными частями их гарнизона, перед офицерами, перед разными высокопоставленными гостями. И за все платили продуктами. Мы сами ели почти досыта, да еще и тех кормили, с кем нас в одной комнате поселили, и другим соседям подбрасывали. А немцы… Они ведь сами не хотели, чтобы их любимый актер вдруг ослабел или заболел цингой, вот и подкармливали мальца.

Словом, в аду вдруг появился просвет. И все бы ничего, если бы не Брандт! Кто такой был Брандт? Один из руководителей юденрата! О, это был мерзавец страшнее любого немца. И он возненавидел моего Лулека! Встречая на улице, оскорблял, орал на него! Когда Лулек выступал перед евреями, чтобы хоть как-то поднять им настроение, поддержать в них жизненные силы, приходилось делать это в тайне — нет, не от немцев — от Брандта! Стоило ему узнать о концерте лично, негодяй, являлся, чтобы запретить! «Я добьюсь своего! — кричал он. — Тебя отправят в концлагерь!» И, похоже, добился. Настал страшный день, когда Лулека забрали в комендатуру. В тот день была проведена облава, и многих подростков увели. Но я почему-то думаю, что за Лулеком охотился лично Брандт. Я ходил в комендатуру, я умолял отпустить моего мальчика! Я твердил немецкому офицеру: «Вы же сами так любите его номера!» А тот смеялся мне в лицо: «Обойдемся!»

Весь день я как потерянный бродил по гетто. Я не мог прийти домой. А ночью… Словно какое-то шестое чувство заставило меня подняться на крохотный, покрытый пылью и паутиной чердак, непригодный для жилья, где я не бывал со дня нашего переезда в гетто. «Тс-с-с…» — услышал я, пытаясь хоть что-то разглядеть в кромешной тьме. Это был мой Лулек! Он сбежал от немцев и теперь прятался, ибо даже соседи по дому не должны были знать, что он здесь. О, как я был счастлив! Но, увы, радость моя была преждевременной. На следующий день явился Брандт с пистолетом — представляете, немцы даже это ему позволили — с офицером и двумя солдатами! Они поднялись на чердак, стали заламывать моему Лулеку руки, вывели его на улицу. Мы с женой бросились на защиту нашего мальчика, но куда там! Солдаты скрутили нас, а Брандт, негодяй, заорал: «Уведите их!» — и нас потащили в комендатуру. Уже издалека я услышал за спиной пистолетный выстрел и понял: нет больше Лулека…

Нас отправили в Освенцим. Жену сразу же в газовую камеру, а меня в рабочий лагерь. Видно, не хотели тратить на меня циклон «Б» — сочли, что и без него можно обойтись — куда торопиться, результат все равно будет тем же. Они были правы, все шло к тому, и не раз я позавидовал участи жены. А как начинал думать о Лулеке… Потом нас пешком погнали в Германию… Рабби, вы слышали о «Марше смерти»? Вы представляете, что такое перешагивать через трупы тех, кто только что шел впереди, и думать о том, что кто-то из идущих сзади вот так же будет перешагивать через тебя?

Когда Берген-Бельзен освободили французы, первым делом они занялись захоронением трупов. Один из трупов при погрузке зашевелился. Это был я.

Рассказчик налил себе еще бренди, глотнул и продолжил:

— На свободе меня никто не ждал. Жена погибла. Лулек погиб. Сионистские эмиссары предложили мне отправиться в Палестину. Почему бы и нет? Здесь я сменил имя, женился, у меня родились сыновья. И вдруг на экране телевизора я увидел этого Брандта! Только теперь он — Бартов! И он, убивший моего сына, просит, чтобы мы с моим Мойше помогли спасти его сына? Не будет этого!»

Чуть ли не до самого утра просидел там наш раввин, убеждая несчастного человека отпустить Моше в больницу. Что он говорил? Наверное, объяснял, что сын за отца не должен отвечать, что надо спасти человека, что мы не должны уподобляться этому самому Брандту, что человек — творение Всевышнего и, следовательно, чело
PLEASE READ THIS STORY TILL THE END (you will not regret it !!!!!!)

“And yet, I don’t understand,” exclaims the guy with the long red faces. That is, of course, he is red in general, but his hair is hidden under a gray cap with a large visor, and the paisas hang down. However, go and see who has what color of hair - the light in the synagogue is rather dim, most of the lamps are off, and it’s actually night outside. But young people have nowhere to rush, here they are, relatives, and are raging.

- What you do not understand?! - the young Sephard with an eagle nose and an eagle gaze is indignant.

“I don’t understand what“ like myself ”means? How can you love another as yourself?

The old rabbi sitting at the head of the table sighs. He was tired in a day. Yes, and for life, he must be tired.

I'm old too, but not so much. And not so tired. I went into the synagogue at the bus station of one of the cities located on the Israeli coastal plain. I prayed - and suddenly I hear that the rabbi is going to give a lesson for about twenty minutes. And I only have a bus in forty minutes. Why not listen? But something doesn’t work out in the lesson.

“And that means that you must look at your neighbor as if at yourself!” - Sephard is excited. That's why he and Sephard to get excited.

- How is it - “as if to oneself”? - the red-headed peysonoser is perplexed.

“Well ...” Sephard stumbles for a split second. “Well, to imagine that your neighbor is you.”

“Why on earth ?!”

“And with that,” the rabbi suddenly enters into the discussion, as if waking up, “that it can always turn out that he is you.”

- What?! - in amazement we pronounce all three: the guys are in native Hebrew, and I, in surprise, speak Russian.

“I'll tell you one story,” the rabbi begins, and I rub my hands in my mind: it means that the lesson will still be true, though, with a five-minute delay, but nothing, the bus station is close.

“It was in the late sixties,” the old man says. - Television only appeared then and at first it promised to be almost exclusively educational. Religious people had not yet managed to discern a source of evil in him, and we, Yoshibohera, with pleasure ran to the rare owners of “magic boxes” and enjoyed the rubbish pouring from them, harmless or seemed harmless to us. And once, a certain elderly Jew by the name of Bartov appears on the only Israeli channel and reports that his son will have a difficult operation and will need a blood transfusion. But the trouble is that his son has a very rare blood type, and he can not find a donor. Therefore, he, Bartov, is addressing ... In general, save who can!

Well, of course, the very next day the whole yeshiva - both the guys and the rabbis - went together to donate blood. And - lo and behold! One of our guys has the same blood type! Well, of course, we congratulate him, because it was such a luck - an opportunity to save a human life! We call the hospital, find out that the operation will take place exactly one week later, on the second day of Passover. And the next day the guy is terribly dejected to classes and says that his father categorically forbade him to donate blood for the son of this same Bartov. We are all shocked. Religious Jew refuses to save another person's life! How can this be ?! Our classmate shrugs - his father did not explain anything to him. It is often difficult to talk with people who have survived the Holocaust - they will stall in silence, and that’s all. I look at my watch. The leisurely manner of presentation in itself is very pleasant, but when you have time to spare ... Okay, I'll get it somehow.

“Then our rabbi called the young man to him and asked him to explain what was going on, and whether there was a chance to somehow influence the stubborn parent.” The boy scratched his head and, thinking, said: “You know, there is an option. At the Passover Seder, the father, after drinking the traditional four glasses of wine, usually adds more, and often not wine, but something stronger ... (before your eyes there is a kind of thick-bellied baby who laps paysakhovka - home-made grape vodka, which is necessary, like any vodka, to be forty degrees, but for some craftsmen the number of degrees, they say, reaches seventy). Dad will soften, and then ... "

In general, exactly one week later our rabbi spends time glancing at his watch, seders at home, quickly swallows a festive meal, at a brisk pace performs the entire ritual rehearsal from the Day Dayain to the Had Gaddy, grabs an uncountable bottle of kosher brandy and at a trot - to the father of the young Talmid Haham.

The landlord received him kindly, inquired about his health, and invited him to the table. But as soon as our rabbi opened his mouth about the unfortunate son of the unfortunate Bartov, from the eyes of the interlocutor, as if two bayonets had popped out. However, our rabbi does not give up. He pulls out brandy, pours himself and a slightly overweight stubborn one and utters a three-minute “lechaim” with reference to the very commandment of love for one's neighbor that you just discussed with such fervor. The stubborn man drinks, bites and sinks into silence. After some time, our rabbi again breaks the silence, pours and delivers a speech with emphasis on the great commandment. Silence again. And when after the third fiery monologue about love and the aftermath
У записи 76 лайков,
17 репостов,
1406 просмотров.
Эту запись оставил(а) на своей стене Хаим Толочинский

Понравилось следующим людям