"ЗОФЬЯ" / Глава I
-----------------------
В сочельник я был зван на пироги.
За окнами описывал круги
сырой ежевечерний снегопад,
рекламы загорались невпопад,
я к форточке прижался головой:
за окнами маячил постовой.
Трамваи дребезжали в темноту,
вагоны громыхали на мосту,
постукивали льдины о быки,
шуршанье доносилось от реки,
на перекрестке пьяница возник,
еще плотней я к форточке приник.
Дул ветер, развевался снегопад,
маячили в сугробе шесть лопат.
Блестела незамерзшая вода,
прекрасно индевели провода.
Поскрипывал бревенчатый настил.
На перекрестке пьяница застыл.
Все тени за окном учетверя,
качалось отраженье фонаря
у пьяницы как раз над головой.
От будки отделился постовой
и двинулся вдоль стенки до угла,
а тень в другую сторону пошла.
Трамваи дребезжали в темноту,
подрагивали бревна на мосту,
шуршанье доносилось от реки,
мелькали в полутьме грузовики,
такси неслось вдали во весь опор,
мерцал на перекрестке светофор.
Дул ветер, возникавшая метель
подхватывала синюю шинель.
На перекрестке пьяница икал.
Фонарь качался, тень его искал.
Но тень его запряталась в белье.
Возможно, вовсе не было ее.
Тот крался осторожно у стены,
ничто не нарушало тишины,
а тень его спешила от него,
он крался и боялся одного,
чтоб пьяница не бросился бегом.
Он думал в это время о другом.
Дул ветер, и раскачивался куст,
был снегопад медлителен и густ.
Под снежною завесою сплошной
стоял он, окруженный белизной.
Шел снегопад, и след его исчез,
как будто он явился из небес.
Нельзя было их встречу отвратить,
нельзя было его предупредить,
их трое оказалось. Третий — страх.
Над фонарем раскачивался мрак,
мне чудилось, что близится пурга.
Меж ними оставалось три шага.
Внезапно громко ветер протрубил,
меж ними промелькнул автомобиль,
метнулось белоснежное крыло.
Внезапно мне глаза заволокло,
на перекрестке кто-то крикнул "нет",
на миг погас и снова вспыхнул свет.
Был перекресток снова тих и пуст,
маячил в полумраке черный куст.
Часы внизу показывали час.
Маячил вдалеке безглавый Спас.
Чернела незамерзшая вода.
Вокруг не видно было ни следа.
Я думаю порой о том, что ночь,
не в силах снегопада превозмочь
и даже ни на четверть, ни на треть,
не в силах сонм теней преодолеть,
который снегопад превозносил,
дает простор для неизвестных сил.
Итак, все было пусто и темно,
еще немного я глядел в окно,
во мраке куст переставал дрожать,
трамваи продолжали дребезжать,
вдали — слегка подрагивал настил.
Я штору потихоньку опустил.
Чуть шелохнулись белые листки.
Мать штопала багровые носки,
отец чинил свой фотоаппарат.
Листал журналы на кровати брат,
а кот на калорифере урчал.
Я галстуки безмолвно изучал.
Царили тишина и полумгла,
ныряла в шерсть блестящая игла,
над ней очки блестели в полумгле,
блестели объективы на столе,
во мраке кот с урчанием дышал,
у зеркала я галстуком шуршал.
Отец чинил свой фотоаппарат,
среди журналов улыбался брат, —
рождественский рассказ о чудесах;
поблескивал за стеклами в часах,
раскачиваясь, бронзовый овал.
У зеркала я галстук надевал.
Мать штопала багровые носки,
блестели календарные листки,
горела лампа в розовом углу,
пятно ее лежало на полу,
из-под стола кошачий взгляд блестел.
У зеркала мой галстук шелестел.
Царила тишина, и кот урчал,
я, в зеркало уставившись, молчал,
дул ветер, завывающий трубой.
И в зеркало внимательно собой,
скользя глазами вверх и вниз,
я молча любовался, как Нарцисс.
Я освещен был только со спины,
черты лица мне были не видны,
белела освещенная рука.
От башмаков и до воротника
глаза движенья стали учащать,
пора мне это было прекращать.
Я задержался в зеркале еще:
блестело освещенное плечо,
я шелковой рубашкой шелестел,
ботинок мой начищенный блестел,
в тени оставшись, чуть мерцал другой,
прекрасен был мой галстук дорогой.
Царили тишина и полумгла.
В каком-то мире двигалась игла,
Бог знает что в журнале брат читал,
отец Бог весть где мыслями витал,
зажав отвертки в розовой руке.
У зеркала стоял я вдалеке.
Я думаю, что в зеркале моем
когда-нибудь окажемся втроем
во тьме, среди гнетущей тишины,
откуда-то едва освещены,
я сам и отраженье и тоска —
единственная здесь без двойника.
Бежала стрелка через циферблат,
среди журналов улыбался брат,
издалека к ботинку моему
струился свет, переходя во тьму,
лицо отца маячило в тени,
темнели фотографии родни.
Я, штору отстранив, взглянул в окно:
кружился снег, но не было темно,
кружился над сугробами фонарь,
нетронутый маячил календарь,
маячил вдалеке безглавый Спас,
часы внизу показывали час.
Горела лампа в розовом углу,
и стулья отступали в полумглу,
передо мною мой двойник темнел,
он одевался, голову склоня.
Я поднял взгляд и вдруг остолбенел:
все четверо смотрели на меня.
Отец чинил свой фотоаппарат,
мерцал во тьме неясно циферблат,
брат, лежа на спине, смотрел во мглу,
журнал его валялся на полу,
за окнами творилась кутерьма,
дрожала в абажуре бахрома.
Царили полумрак и тишина,
была на расстоянии слышна
сквозь шерсть носка бегущая игла,
шуршанье доносилось из угла,
мне надоело об одном твердить,
пора мне было в гости уходить.
Я задержался на календаре,
итак, я оказался в январе,
за шторами безмолвствовал фонарь,
молчал передо мною календарь.
Боясь, что год окажется тяжел,
я к выходу из комнаты пошел.
Внезапно что-то стало нарастать,
брат с раскладушки попытался встать,
мать быстро поднялась из-за стола,
и вверх взвилась, упав из рук, игла,
отец схватил свой фотоаппарат,
из-под стола сверкнул кошачий взгляд.
И раздалось скрипение часов,
и лязгнул за спиной моей засов,
я быстро обернулся и застыл:
все в комнате, кому же запирать?
Отец бесшумно штору опустил,
нельзя теперь засовам доверять.
Я пятился, и пятилось окно.
Кот прыгнул в освещенное пятно.
Под потолком, где скапливалась мгла,
сверкала ослепленная игла.
От ужаса я чуть не закричал,
среди журналов мой отец торчал.
Появится ли кто-нибудь меж нас!
Протянется ли что-нибудь из глаз,
похожее на дерево в пыли.
Уста мои разжаться не могли,
в обоях на стене явился мел,
от ужаса я весь окостенел.
Деревья в нашей комнате росли!
ветвями доставая до земли
и также доставая потолка,
вытряхивая пыль из уголка,
но корни их в глазах у нас вились,
вершины в центре комнаты сплелись.
Я вглядывался в комнату трезвей,
все было лишь шуршание ветвей,
ни хвоя, ни листва их не видна,
зима для них была соблюдена,
но ель средь них, по-моему, была,
венчала их блестящая игла.
Два дерева у матери из глаз,
по стольку же у каждого из нас,
но все они различной высоты,
вершины одинаково пусты,
одно иглу имело на конце.
У каждого два дерева в лице.
Все кончилось впотьмах, как началось,
все кончилось, бесшумно улеглось,
и снова воцарилась полумгла,
мелькнула между стульями игла,
я замер в полумраке у окна,
и снова воцарилась тишина.
Игла еще лежала на полу,
брат вздрагивал с журналами в углу,
еще не прояснился циферблат,
отец уже чинил свой аппарат,
засов обратно прыгнул в тишине,
и штора развевалась на окне.
Все кончилось, все быстро улеглось,
вновь каждому занятие нашлось.
Кот сумрачно под лампою лежал,
и свет его прекрасно окружал.
Я штору все пытался разглядеть,
раздумывал: кто мог ее задеть.
Мать молча что-то с пола подняла,
в руках ее опять была игла.
Ладонями провел я по вискам,
игла уже ныряла по носкам,
над ней очки мерцали в полумгле,
блестели объективы на столе.
Дул ветер, и сгущалась темнота,
за окнами гудела пустота,
я вынул из-за форточки вино,
снег бился в ослепленное окно
и издавал какой-то легкий звон,
вдруг зазвонил в прихожей телефон.
И тотчас же, расталкивая тьму,
я бросился стремительно к нему,
забыв, что я кого-то отпустил,
забыв, что кто-то в комнате гостил,
что кто-то за спиной моей вздыхал.
Я трубку снял и тут же услыхал:
— Не будет больше праздников для вас
не будет собутыльников и ваз
не будет вам на родине жилья
не будет поцелуев и белья
не будет именинных пирогов
не будет вам житья от дураков
не будет вам поллюции во сны
не будет вам ни лета ни весны
не будет вам ни хлеба ни питья
не будет вам на родине житья
не будет вам ладони на виски
не будет очищающей тоски
не будет больше дерева из глаз
не будет одиночества для вас
не будет вам страдания и зла
не будет сострадания тепла
не будет вам ни счастья ни беды
не будет вам ни хлеба ни воды
не будет вам рыдания и слез
не будет вам ни памяти ни грез
не будет вам надежного письма
не будет больше прежнего ума.
Со временем утонете во тьме.
Ослепнете. Умрете вы в тюрьме.
Былое оборотится спиной,
подернется реальность пеленой. —
Я трубку опустил на телефон,
но говорил, разъединенный, он.
Я галстук завязал и вышел вон.
------------------------------------------
© Иосиф Бродский / апрель 1962
-----------------------
В сочельник я был зван на пироги.
За окнами описывал круги
сырой ежевечерний снегопад,
рекламы загорались невпопад,
я к форточке прижался головой:
за окнами маячил постовой.
Трамваи дребезжали в темноту,
вагоны громыхали на мосту,
постукивали льдины о быки,
шуршанье доносилось от реки,
на перекрестке пьяница возник,
еще плотней я к форточке приник.
Дул ветер, развевался снегопад,
маячили в сугробе шесть лопат.
Блестела незамерзшая вода,
прекрасно индевели провода.
Поскрипывал бревенчатый настил.
На перекрестке пьяница застыл.
Все тени за окном учетверя,
качалось отраженье фонаря
у пьяницы как раз над головой.
От будки отделился постовой
и двинулся вдоль стенки до угла,
а тень в другую сторону пошла.
Трамваи дребезжали в темноту,
подрагивали бревна на мосту,
шуршанье доносилось от реки,
мелькали в полутьме грузовики,
такси неслось вдали во весь опор,
мерцал на перекрестке светофор.
Дул ветер, возникавшая метель
подхватывала синюю шинель.
На перекрестке пьяница икал.
Фонарь качался, тень его искал.
Но тень его запряталась в белье.
Возможно, вовсе не было ее.
Тот крался осторожно у стены,
ничто не нарушало тишины,
а тень его спешила от него,
он крался и боялся одного,
чтоб пьяница не бросился бегом.
Он думал в это время о другом.
Дул ветер, и раскачивался куст,
был снегопад медлителен и густ.
Под снежною завесою сплошной
стоял он, окруженный белизной.
Шел снегопад, и след его исчез,
как будто он явился из небес.
Нельзя было их встречу отвратить,
нельзя было его предупредить,
их трое оказалось. Третий — страх.
Над фонарем раскачивался мрак,
мне чудилось, что близится пурга.
Меж ними оставалось три шага.
Внезапно громко ветер протрубил,
меж ними промелькнул автомобиль,
метнулось белоснежное крыло.
Внезапно мне глаза заволокло,
на перекрестке кто-то крикнул "нет",
на миг погас и снова вспыхнул свет.
Был перекресток снова тих и пуст,
маячил в полумраке черный куст.
Часы внизу показывали час.
Маячил вдалеке безглавый Спас.
Чернела незамерзшая вода.
Вокруг не видно было ни следа.
Я думаю порой о том, что ночь,
не в силах снегопада превозмочь
и даже ни на четверть, ни на треть,
не в силах сонм теней преодолеть,
который снегопад превозносил,
дает простор для неизвестных сил.
Итак, все было пусто и темно,
еще немного я глядел в окно,
во мраке куст переставал дрожать,
трамваи продолжали дребезжать,
вдали — слегка подрагивал настил.
Я штору потихоньку опустил.
Чуть шелохнулись белые листки.
Мать штопала багровые носки,
отец чинил свой фотоаппарат.
Листал журналы на кровати брат,
а кот на калорифере урчал.
Я галстуки безмолвно изучал.
Царили тишина и полумгла,
ныряла в шерсть блестящая игла,
над ней очки блестели в полумгле,
блестели объективы на столе,
во мраке кот с урчанием дышал,
у зеркала я галстуком шуршал.
Отец чинил свой фотоаппарат,
среди журналов улыбался брат, —
рождественский рассказ о чудесах;
поблескивал за стеклами в часах,
раскачиваясь, бронзовый овал.
У зеркала я галстук надевал.
Мать штопала багровые носки,
блестели календарные листки,
горела лампа в розовом углу,
пятно ее лежало на полу,
из-под стола кошачий взгляд блестел.
У зеркала мой галстук шелестел.
Царила тишина, и кот урчал,
я, в зеркало уставившись, молчал,
дул ветер, завывающий трубой.
И в зеркало внимательно собой,
скользя глазами вверх и вниз,
я молча любовался, как Нарцисс.
Я освещен был только со спины,
черты лица мне были не видны,
белела освещенная рука.
От башмаков и до воротника
глаза движенья стали учащать,
пора мне это было прекращать.
Я задержался в зеркале еще:
блестело освещенное плечо,
я шелковой рубашкой шелестел,
ботинок мой начищенный блестел,
в тени оставшись, чуть мерцал другой,
прекрасен был мой галстук дорогой.
Царили тишина и полумгла.
В каком-то мире двигалась игла,
Бог знает что в журнале брат читал,
отец Бог весть где мыслями витал,
зажав отвертки в розовой руке.
У зеркала стоял я вдалеке.
Я думаю, что в зеркале моем
когда-нибудь окажемся втроем
во тьме, среди гнетущей тишины,
откуда-то едва освещены,
я сам и отраженье и тоска —
единственная здесь без двойника.
Бежала стрелка через циферблат,
среди журналов улыбался брат,
издалека к ботинку моему
струился свет, переходя во тьму,
лицо отца маячило в тени,
темнели фотографии родни.
Я, штору отстранив, взглянул в окно:
кружился снег, но не было темно,
кружился над сугробами фонарь,
нетронутый маячил календарь,
маячил вдалеке безглавый Спас,
часы внизу показывали час.
Горела лампа в розовом углу,
и стулья отступали в полумглу,
передо мною мой двойник темнел,
он одевался, голову склоня.
Я поднял взгляд и вдруг остолбенел:
все четверо смотрели на меня.
Отец чинил свой фотоаппарат,
мерцал во тьме неясно циферблат,
брат, лежа на спине, смотрел во мглу,
журнал его валялся на полу,
за окнами творилась кутерьма,
дрожала в абажуре бахрома.
Царили полумрак и тишина,
была на расстоянии слышна
сквозь шерсть носка бегущая игла,
шуршанье доносилось из угла,
мне надоело об одном твердить,
пора мне было в гости уходить.
Я задержался на календаре,
итак, я оказался в январе,
за шторами безмолвствовал фонарь,
молчал передо мною календарь.
Боясь, что год окажется тяжел,
я к выходу из комнаты пошел.
Внезапно что-то стало нарастать,
брат с раскладушки попытался встать,
мать быстро поднялась из-за стола,
и вверх взвилась, упав из рук, игла,
отец схватил свой фотоаппарат,
из-под стола сверкнул кошачий взгляд.
И раздалось скрипение часов,
и лязгнул за спиной моей засов,
я быстро обернулся и застыл:
все в комнате, кому же запирать?
Отец бесшумно штору опустил,
нельзя теперь засовам доверять.
Я пятился, и пятилось окно.
Кот прыгнул в освещенное пятно.
Под потолком, где скапливалась мгла,
сверкала ослепленная игла.
От ужаса я чуть не закричал,
среди журналов мой отец торчал.
Появится ли кто-нибудь меж нас!
Протянется ли что-нибудь из глаз,
похожее на дерево в пыли.
Уста мои разжаться не могли,
в обоях на стене явился мел,
от ужаса я весь окостенел.
Деревья в нашей комнате росли!
ветвями доставая до земли
и также доставая потолка,
вытряхивая пыль из уголка,
но корни их в глазах у нас вились,
вершины в центре комнаты сплелись.
Я вглядывался в комнату трезвей,
все было лишь шуршание ветвей,
ни хвоя, ни листва их не видна,
зима для них была соблюдена,
но ель средь них, по-моему, была,
венчала их блестящая игла.
Два дерева у матери из глаз,
по стольку же у каждого из нас,
но все они различной высоты,
вершины одинаково пусты,
одно иглу имело на конце.
У каждого два дерева в лице.
Все кончилось впотьмах, как началось,
все кончилось, бесшумно улеглось,
и снова воцарилась полумгла,
мелькнула между стульями игла,
я замер в полумраке у окна,
и снова воцарилась тишина.
Игла еще лежала на полу,
брат вздрагивал с журналами в углу,
еще не прояснился циферблат,
отец уже чинил свой аппарат,
засов обратно прыгнул в тишине,
и штора развевалась на окне.
Все кончилось, все быстро улеглось,
вновь каждому занятие нашлось.
Кот сумрачно под лампою лежал,
и свет его прекрасно окружал.
Я штору все пытался разглядеть,
раздумывал: кто мог ее задеть.
Мать молча что-то с пола подняла,
в руках ее опять была игла.
Ладонями провел я по вискам,
игла уже ныряла по носкам,
над ней очки мерцали в полумгле,
блестели объективы на столе.
Дул ветер, и сгущалась темнота,
за окнами гудела пустота,
я вынул из-за форточки вино,
снег бился в ослепленное окно
и издавал какой-то легкий звон,
вдруг зазвонил в прихожей телефон.
И тотчас же, расталкивая тьму,
я бросился стремительно к нему,
забыв, что я кого-то отпустил,
забыв, что кто-то в комнате гостил,
что кто-то за спиной моей вздыхал.
Я трубку снял и тут же услыхал:
— Не будет больше праздников для вас
не будет собутыльников и ваз
не будет вам на родине жилья
не будет поцелуев и белья
не будет именинных пирогов
не будет вам житья от дураков
не будет вам поллюции во сны
не будет вам ни лета ни весны
не будет вам ни хлеба ни питья
не будет вам на родине житья
не будет вам ладони на виски
не будет очищающей тоски
не будет больше дерева из глаз
не будет одиночества для вас
не будет вам страдания и зла
не будет сострадания тепла
не будет вам ни счастья ни беды
не будет вам ни хлеба ни воды
не будет вам рыдания и слез
не будет вам ни памяти ни грез
не будет вам надежного письма
не будет больше прежнего ума.
Со временем утонете во тьме.
Ослепнете. Умрете вы в тюрьме.
Былое оборотится спиной,
подернется реальность пеленой. —
Я трубку опустил на телефон,
но говорил, разъединенный, он.
Я галстук завязал и вышел вон.
------------------------------------------
© Иосиф Бродский / апрель 1962
ZOFIA / Chapter I
-----------------------
On Christmas Eve, I was called for pies.
I described circles outside the windows
wet nightly snowfall,
advertisements flashed out of place,
I pressed my head to the window:
the guard loomed behind the windows.
Trams rattled into the dark
carriages rumbled on the bridge
tapped the ice floes on the bulls
rustling came from the river,
at the crossroads a drunkard arose,
even denser I clung to the window.
The wind blew, the snow fluttered
six shovels loomed in a snowdrift.
Unfrozen water shone
fine wire indels.
Squeaked log flooring.
At the crossroads, the drunkard froze.
All the shadows outside the quadruple window,
lantern reflection swayed
the drunkard is just above her head.
The guard separated from the booth
and moved along the wall to the corner
and the shadow went the other way.
Trams rattled into the dark
trembling logs on the bridge
rustling came from the river,
trucks flickered in the darkness
taxi ran away at full speed,
a traffic light flickered at the intersection.
Blowing wind, a blizzard
picked up a blue overcoat.
At the crossroads, the drunkard hiccuped.
The lantern swayed, looking for its shadow.
But his shadow was hidden in linen.
Perhaps there was none at all.
He crept cautiously against the wall,
nothing broke the silence
and his shadow hurried from him,
he sneaked and was afraid of one,
so that the drunkard does not run.
He was thinking about something else at this time.
The wind blew, and the bush swayed,
the snowfall was slow and thick.
Under a continuous snow curtain
he stood surrounded by white.
It was snowing, and its trace disappeared,
as if he had come from heaven.
It was impossible to turn away their meeting,
it was impossible to warn him
there were three of them. The third is fear.
Darkness swayed over the lantern
I fancied that a blizzard was approaching.
Three steps remained between them.
Suddenly, the wind blew loudly
a car flashed between them
a snow-white wing darted.
Suddenly my eyes were shut
at the crossroads someone shouted no
for a moment it went out and the light flashed again.
The crossroads was quiet and empty again
loomed in the twilight black bush.
The clock below showed the hour.
The headless Spas loomed in the distance.
Unfrozen water turned black.
No trace was visible around.
Sometimes I think that night
unable to overcome snowfall
and not even a quarter or a third,
unable to overcome a host of shadows,
which the snow extolled
gives room for unknown forces.
So everything was empty and dark
a little while I looked out the window
in the darkness the bush ceased to tremble
the trams continued to rattle
in the distance - the flooring trembled slightly.
I slowly lowered the curtain.
White sheets moved a little.
Mother darned crimson socks
father was repairing his camera.
Leafing through the magazines on the bed brother
and the cat rumbled on the heater.
I silently studied ties.
Silence and half-darkness reigned
a shiny needle dived into the wool
above her glasses shone in a half-haze,
the lenses on the table shone
in the darkness the cat was breathing with a rumbling
at the mirror I rustled my tie.
Father was fixing his camera,
among the magazines the brother smiled, -
Christmas story of miracles;
glittered behind the glasses in the watch
swaying, a bronze oval.
At the mirror I put on a tie.
Mother darned crimson socks
calendar sheets shone
a lamp burned in a pink corner
her spot lay on the floor
from under the table the cat's gleamed.
At the mirror my tie rustled.
Silence reigned and the cat rumbled
I, staring in the mirror, was silent,
a wind blew, howling with a trumpet.
And carefully in the mirror,
glancing up and down
I silently admired, like Narcissus.
I was lit only from the back,
my facial features were not visible
the illuminated hand was white.
From the shoes to the collar
eyes of movement began to increase,
it was time for me to stop it.
I lingered in the mirror again:
shined lighted shoulder
I rustled with a silk shirt
my shoe polished shone
remaining in the shade, another flickered a little,
my tie was lovely dear.
Silence and half-darkness reigned.
In some world, a needle moved
God knows what brother read in the magazine,
father God knows where thoughts hovered,
holding screwdrivers in a pink hand.
I stood at the mirror in the distance.
I think in my mirror
someday we will be threesome
in the darkness, in the midst of oppressive silence,
from somewhere barely lit
I myself and reflection and longing -
the only one here without a double.
The arrow ran through the dial,
among the magazines my brother smiled
from far to my boot
light streamed into darkness
father’s face loomed in the shade
photos of relatives were getting dark.
Having removed the curtain, I looked out the window:
snow was spinning but it wasn’t dark
a lantern circled over the snowdrifts,
the pristine loomed calendar
the headless Spas loomed in the distance,
the clock below showed the hour.
The lamp in the pink corner burned
and the chairs receded into the half-haze,
in front of me my double was getting dark
he dressed, bowing his head.
I looked up and was suddenly dumbfounded:
all four were looking at me.
Father was fixing his camera,
the dial flickered in obscurity
brother, lying on his back, looked into the darkness,
his magazine was lying on the floor,
confusion was going on outside the windows
trembling in the fringe shade.
There was twilight and silence
was heard from a distance
through the wool of a sock a running needle,
rustling came from a corner
I'm tired of repeating one thing
it was time for me to go away.
-----------------------
On Christmas Eve, I was called for pies.
I described circles outside the windows
wet nightly snowfall,
advertisements flashed out of place,
I pressed my head to the window:
the guard loomed behind the windows.
Trams rattled into the dark
carriages rumbled on the bridge
tapped the ice floes on the bulls
rustling came from the river,
at the crossroads a drunkard arose,
even denser I clung to the window.
The wind blew, the snow fluttered
six shovels loomed in a snowdrift.
Unfrozen water shone
fine wire indels.
Squeaked log flooring.
At the crossroads, the drunkard froze.
All the shadows outside the quadruple window,
lantern reflection swayed
the drunkard is just above her head.
The guard separated from the booth
and moved along the wall to the corner
and the shadow went the other way.
Trams rattled into the dark
trembling logs on the bridge
rustling came from the river,
trucks flickered in the darkness
taxi ran away at full speed,
a traffic light flickered at the intersection.
Blowing wind, a blizzard
picked up a blue overcoat.
At the crossroads, the drunkard hiccuped.
The lantern swayed, looking for its shadow.
But his shadow was hidden in linen.
Perhaps there was none at all.
He crept cautiously against the wall,
nothing broke the silence
and his shadow hurried from him,
he sneaked and was afraid of one,
so that the drunkard does not run.
He was thinking about something else at this time.
The wind blew, and the bush swayed,
the snowfall was slow and thick.
Under a continuous snow curtain
he stood surrounded by white.
It was snowing, and its trace disappeared,
as if he had come from heaven.
It was impossible to turn away their meeting,
it was impossible to warn him
there were three of them. The third is fear.
Darkness swayed over the lantern
I fancied that a blizzard was approaching.
Three steps remained between them.
Suddenly, the wind blew loudly
a car flashed between them
a snow-white wing darted.
Suddenly my eyes were shut
at the crossroads someone shouted no
for a moment it went out and the light flashed again.
The crossroads was quiet and empty again
loomed in the twilight black bush.
The clock below showed the hour.
The headless Spas loomed in the distance.
Unfrozen water turned black.
No trace was visible around.
Sometimes I think that night
unable to overcome snowfall
and not even a quarter or a third,
unable to overcome a host of shadows,
which the snow extolled
gives room for unknown forces.
So everything was empty and dark
a little while I looked out the window
in the darkness the bush ceased to tremble
the trams continued to rattle
in the distance - the flooring trembled slightly.
I slowly lowered the curtain.
White sheets moved a little.
Mother darned crimson socks
father was repairing his camera.
Leafing through the magazines on the bed brother
and the cat rumbled on the heater.
I silently studied ties.
Silence and half-darkness reigned
a shiny needle dived into the wool
above her glasses shone in a half-haze,
the lenses on the table shone
in the darkness the cat was breathing with a rumbling
at the mirror I rustled my tie.
Father was fixing his camera,
among the magazines the brother smiled, -
Christmas story of miracles;
glittered behind the glasses in the watch
swaying, a bronze oval.
At the mirror I put on a tie.
Mother darned crimson socks
calendar sheets shone
a lamp burned in a pink corner
her spot lay on the floor
from under the table the cat's gleamed.
At the mirror my tie rustled.
Silence reigned and the cat rumbled
I, staring in the mirror, was silent,
a wind blew, howling with a trumpet.
And carefully in the mirror,
glancing up and down
I silently admired, like Narcissus.
I was lit only from the back,
my facial features were not visible
the illuminated hand was white.
From the shoes to the collar
eyes of movement began to increase,
it was time for me to stop it.
I lingered in the mirror again:
shined lighted shoulder
I rustled with a silk shirt
my shoe polished shone
remaining in the shade, another flickered a little,
my tie was lovely dear.
Silence and half-darkness reigned.
In some world, a needle moved
God knows what brother read in the magazine,
father God knows where thoughts hovered,
holding screwdrivers in a pink hand.
I stood at the mirror in the distance.
I think in my mirror
someday we will be threesome
in the darkness, in the midst of oppressive silence,
from somewhere barely lit
I myself and reflection and longing -
the only one here without a double.
The arrow ran through the dial,
among the magazines my brother smiled
from far to my boot
light streamed into darkness
father’s face loomed in the shade
photos of relatives were getting dark.
Having removed the curtain, I looked out the window:
snow was spinning but it wasn’t dark
a lantern circled over the snowdrifts,
the pristine loomed calendar
the headless Spas loomed in the distance,
the clock below showed the hour.
The lamp in the pink corner burned
and the chairs receded into the half-haze,
in front of me my double was getting dark
he dressed, bowing his head.
I looked up and was suddenly dumbfounded:
all four were looking at me.
Father was fixing his camera,
the dial flickered in obscurity
brother, lying on his back, looked into the darkness,
his magazine was lying on the floor,
confusion was going on outside the windows
trembling in the fringe shade.
There was twilight and silence
was heard from a distance
through the wool of a sock a running needle,
rustling came from a corner
I'm tired of repeating one thing
it was time for me to go away.
У записи 5 лайков,
0 репостов.
0 репостов.
Эту запись оставил(а) на своей стене Лёва Сазонов