Я редко читаю книги, которым "мало лет", меньше чем, скажем, лет сорок, не знаю почему. Но тут посоветовали книгу "крупная рыба", Уоллеса, понравилась. Длинный, но запомнившийся больше всего кусок:
Я смолкаю. В моей семье существует молчаливый уговор не заводить с моим отцом разговор о религии или политике, стараться этого избегать. Когда затрагивается тема религии, он вообще умолкает, когда речь заходит о политике — его невозможно остановить. Впрочем, с ним трудно говорить о большинстве вещей. Я имею в виду суть вещей, вещей важных, имеющих значение. Так или иначе, ему это просто-напросто сложно, и, может, он немного боится попасть впросак, что неприятно для этого очень умного человека, который забыл больше из географии, математики и истории, чем я усвоил за свою учебу (он знал столицы всех пятидесяти штатов и докуда можно долететь, если отправиться из Нью-Йорка прямо на юг). Так что я тщательно слежу за тем, что собираюсь сказать. Но порой у меня вылетает какое-нибудь неосторожное слово.
— Верю во что? — спрашивает он, и его небольшие голубые глаза впиваются в меня.
— В Царство Небесное, — отвечаю я.
— Верю ли я в Царство Небесное?
— И в Бога, и все такое прочее, — говорю я, потому что не знаю. Я не знаю, верит ли он в Бога, в жизнь после смерти, в возможность для всех нас вернуться кем-то или чем-то еще. Я не знаю и того, верит он в ад, или в ангелов, или в рай, или в лох-несское чудовище. Когда он был здоров, мы с ним никогда не говорили о подобных вещах, а после того, как он слег, только о его болезни да спортивных командах, за игрой которых он больше не мог следить, потому что засыпал в ту же секунду, когда включали телевизор, и о том, как справиться с болью. И я ожидаю, что и сейчас он проигнорирует мой вопрос. Но неожиданно его глаза становятся шире, взгляд как бы проясняется словно его захватила перспектива того, что его ожидает после смерти, — нечто иное, чем пустая комната для гостей. Словно подобная мысль впервые пришла ему в голову.
— Что за вопрос, — говорит он, и голос его крепнет. — Не знаю, право, смогу ли выразить это словами. Но это напоминает мне — останови меня, если уже это слышал, — о дне, когда Иисус подменял святого Петра у ворот. В общем, стоит однажды Иисус на страже и видит, как к воротам приближается какой-то старик.
«Что ты сделал для того, чтобы попасть в Царство Небесное?» — спрашивает его Иисус.
И старик отвечает: «Увы, не слишком много. Я — простой плотник, проживший тихую жизнь. Единственное, что было замечательного в моей жизни, — это мой сын».
«Твой сын?» — с любопытством спрашивает Иисус.
«Да, это был прекрасный сын, — отвечает старик. — Его рожденье было совершенно необыкновенным, а позже он чудесным образом преобразился. А еще он стал известен на весь мир, и до сих пор многие люди любят его».
Христос смотрит на него и, крепко обняв, восклицает: «Отец, отец!»
И старик тоже стискивает его в объятиях и говорит: «Это ты, Пиноккио?»
Он хрипло смеется, а я улыбаюсь, качая головой.
— Я уже слышал эту историю.
— Надо было остановить меня, — говорит он, рассказ явно отнял у него много сил. — Сколько мне еще осталось сделать вздохов! Ты ведь не хочешь, чтобы я тратил их на старый анекдот?
— Не похоже, чтобы за последнее время ты узнал что-нибудь новенькое, — говорю я. — Но все равно этот — один из твоих лучших. Компиляция. «Собрание анекдотов Эдварда Блума». Они все очень смешные, папа, не волнуйся. Но ты не ответил на мой вопрос.
— Какой вопрос?
Я не знаю, смеяться мне или плакать. Всю свою жизнь он прожил как черепаха, внутри непроницаемого панциря: нет абсолютно никакой возможности добраться до его чувствительного нутра. Я надеюсь, что в эти последние мгновения жизни он откроет мне уязвимое и нежное подбрюшье своей души, но этого не происходит, увы, и я глупец, что рассчитывал на это. Так повелось с самого начала: всякий раз, как мы подходим к важному, серьезному или щекотливому вопросу, он отделывается шуткой, анекдотом. Никогда не скажет прямо: «А ты как думаешь, по-моему, в этом смысл жизни».
— Почему так происходит, как считаешь? — спрашиваю я вслух, словно он может слышать мои мысли.
И он, похоже, их слышит.
— Всегда было как-то не по себе с апломбом рассуждать о подобных вещах, — говорит он, беспокойно двигаясь под простынями. — Разве можно тут быть в чем-то уверенным? Доказательств никаких. Поэтому сегодня я думаю так, завтра иначе. А еще когда — ни так, ни эдак. Есть ли Бог? Иногда я действительно верю, что он есть, иногда — уже не очень уверен. В моем отнюдь не идеальном состоянии хорошая шутка кажется более подходящей. По крайней мере можно посмеяться.
— Что такое шутка? — возражаю я. — Минуту-другую смешно, и все. Потом остаешься ни с чем. Даже если ты каждый день меняешь свое мнение, я бы предпочел… мне бы хотелось, чтобы ты поделился со мной своими мыслями о некоторых из этих вещей. Даже твои сомнения все же лучше, чем постоянные шутки.
— Ты прав, — говорит он, тяжело откидываясь на подушки и глядя на потолок, словно не может поверить, что я выбрал такой момент, чтобы поставить ему подобную задачу. Это тяжкое бремя, и я вижу, как оно гнетет его, буквально выдавливая из него жизнь, и сам потрясен, что я это сделал, сказал такое.
— Все равно, — говорит он, — если я и поделился бы с тобой своими сомнениями — относительно Бога, и жизни, и смерти, то ты бы с этим и остался: с массой сомнений. А так, понимаешь, у тебя есть все эти прекрасные шутки.
— Они вовсе не такие уж прекрасные, — говорю я. Жужжит кондиционер, и шторы расходятся
внизу у пола. Солнце пробивается сквозь жалюзи, и в его лучах плавают пылинки. В комнате стоит легкий смрад, к которому, мне казалось, я уже привык, но нет, не привык. Меня всегда поташнивает от него, а теперь мне кажется, что запах становится сильней. Или это и впрямь так, или виной тому неудача моей попытки за последние секунды узнать о моем отце больше, чем смог узнать за всю предшествующую жизнь.
Его глаза закрыты, и я пугаюсь, сердце скачет у меня в груди, чувствую, надо, наверно, позвать мать, но только я собрался сделать шаг к двери, как он легко сжимает мою руку. — Я был хорошим отцом, — говорит он.
Не столь уж неопровержимое утверждение повисает в воздухе, словно ждет, чтобы я подтвердил его. Я смотрю на него, смотрю на отца. Ты и теперь хороший отец, — говорю я. Спасибо. — Его веки едва заметно дрожат, будто он услышал то, что должен был услышать. А назначение его последних слов вот каково: это ключ к жизни после смерти. Не последние слова, а пароль, и как только они произнесены — врата отворяются пред тобой.
— И все-таки. Как насчет сегодня, папа?
— Что «насчет сегодня?» — полусонно спрашивает он.
— Бог, небо и прочее. Как думаешь: есть они или нет? Я понимаю, может быть, завтра ты будешь думать иначе. Но сегодня, сейчас, что ты думаешь? Я очень хочу знать, папа. Папа? — окликаю я его, потому что он как будто уплывает от меня в самый глубокий из снов. — Папа?
И он открывает глаза, обращая на меня их бледную детскую синеву, внезапно наливающуюся упорством, и говорит, говорит мне, его сыну, сидящему у его смертного ложа и ожидающему его по-следнего вздоха, он говорит: — Это ты, Пиноккио?
Я смолкаю. В моей семье существует молчаливый уговор не заводить с моим отцом разговор о религии или политике, стараться этого избегать. Когда затрагивается тема религии, он вообще умолкает, когда речь заходит о политике — его невозможно остановить. Впрочем, с ним трудно говорить о большинстве вещей. Я имею в виду суть вещей, вещей важных, имеющих значение. Так или иначе, ему это просто-напросто сложно, и, может, он немного боится попасть впросак, что неприятно для этого очень умного человека, который забыл больше из географии, математики и истории, чем я усвоил за свою учебу (он знал столицы всех пятидесяти штатов и докуда можно долететь, если отправиться из Нью-Йорка прямо на юг). Так что я тщательно слежу за тем, что собираюсь сказать. Но порой у меня вылетает какое-нибудь неосторожное слово.
— Верю во что? — спрашивает он, и его небольшие голубые глаза впиваются в меня.
— В Царство Небесное, — отвечаю я.
— Верю ли я в Царство Небесное?
— И в Бога, и все такое прочее, — говорю я, потому что не знаю. Я не знаю, верит ли он в Бога, в жизнь после смерти, в возможность для всех нас вернуться кем-то или чем-то еще. Я не знаю и того, верит он в ад, или в ангелов, или в рай, или в лох-несское чудовище. Когда он был здоров, мы с ним никогда не говорили о подобных вещах, а после того, как он слег, только о его болезни да спортивных командах, за игрой которых он больше не мог следить, потому что засыпал в ту же секунду, когда включали телевизор, и о том, как справиться с болью. И я ожидаю, что и сейчас он проигнорирует мой вопрос. Но неожиданно его глаза становятся шире, взгляд как бы проясняется словно его захватила перспектива того, что его ожидает после смерти, — нечто иное, чем пустая комната для гостей. Словно подобная мысль впервые пришла ему в голову.
— Что за вопрос, — говорит он, и голос его крепнет. — Не знаю, право, смогу ли выразить это словами. Но это напоминает мне — останови меня, если уже это слышал, — о дне, когда Иисус подменял святого Петра у ворот. В общем, стоит однажды Иисус на страже и видит, как к воротам приближается какой-то старик.
«Что ты сделал для того, чтобы попасть в Царство Небесное?» — спрашивает его Иисус.
И старик отвечает: «Увы, не слишком много. Я — простой плотник, проживший тихую жизнь. Единственное, что было замечательного в моей жизни, — это мой сын».
«Твой сын?» — с любопытством спрашивает Иисус.
«Да, это был прекрасный сын, — отвечает старик. — Его рожденье было совершенно необыкновенным, а позже он чудесным образом преобразился. А еще он стал известен на весь мир, и до сих пор многие люди любят его».
Христос смотрит на него и, крепко обняв, восклицает: «Отец, отец!»
И старик тоже стискивает его в объятиях и говорит: «Это ты, Пиноккио?»
Он хрипло смеется, а я улыбаюсь, качая головой.
— Я уже слышал эту историю.
— Надо было остановить меня, — говорит он, рассказ явно отнял у него много сил. — Сколько мне еще осталось сделать вздохов! Ты ведь не хочешь, чтобы я тратил их на старый анекдот?
— Не похоже, чтобы за последнее время ты узнал что-нибудь новенькое, — говорю я. — Но все равно этот — один из твоих лучших. Компиляция. «Собрание анекдотов Эдварда Блума». Они все очень смешные, папа, не волнуйся. Но ты не ответил на мой вопрос.
— Какой вопрос?
Я не знаю, смеяться мне или плакать. Всю свою жизнь он прожил как черепаха, внутри непроницаемого панциря: нет абсолютно никакой возможности добраться до его чувствительного нутра. Я надеюсь, что в эти последние мгновения жизни он откроет мне уязвимое и нежное подбрюшье своей души, но этого не происходит, увы, и я глупец, что рассчитывал на это. Так повелось с самого начала: всякий раз, как мы подходим к важному, серьезному или щекотливому вопросу, он отделывается шуткой, анекдотом. Никогда не скажет прямо: «А ты как думаешь, по-моему, в этом смысл жизни».
— Почему так происходит, как считаешь? — спрашиваю я вслух, словно он может слышать мои мысли.
И он, похоже, их слышит.
— Всегда было как-то не по себе с апломбом рассуждать о подобных вещах, — говорит он, беспокойно двигаясь под простынями. — Разве можно тут быть в чем-то уверенным? Доказательств никаких. Поэтому сегодня я думаю так, завтра иначе. А еще когда — ни так, ни эдак. Есть ли Бог? Иногда я действительно верю, что он есть, иногда — уже не очень уверен. В моем отнюдь не идеальном состоянии хорошая шутка кажется более подходящей. По крайней мере можно посмеяться.
— Что такое шутка? — возражаю я. — Минуту-другую смешно, и все. Потом остаешься ни с чем. Даже если ты каждый день меняешь свое мнение, я бы предпочел… мне бы хотелось, чтобы ты поделился со мной своими мыслями о некоторых из этих вещей. Даже твои сомнения все же лучше, чем постоянные шутки.
— Ты прав, — говорит он, тяжело откидываясь на подушки и глядя на потолок, словно не может поверить, что я выбрал такой момент, чтобы поставить ему подобную задачу. Это тяжкое бремя, и я вижу, как оно гнетет его, буквально выдавливая из него жизнь, и сам потрясен, что я это сделал, сказал такое.
— Все равно, — говорит он, — если я и поделился бы с тобой своими сомнениями — относительно Бога, и жизни, и смерти, то ты бы с этим и остался: с массой сомнений. А так, понимаешь, у тебя есть все эти прекрасные шутки.
— Они вовсе не такие уж прекрасные, — говорю я. Жужжит кондиционер, и шторы расходятся
внизу у пола. Солнце пробивается сквозь жалюзи, и в его лучах плавают пылинки. В комнате стоит легкий смрад, к которому, мне казалось, я уже привык, но нет, не привык. Меня всегда поташнивает от него, а теперь мне кажется, что запах становится сильней. Или это и впрямь так, или виной тому неудача моей попытки за последние секунды узнать о моем отце больше, чем смог узнать за всю предшествующую жизнь.
Его глаза закрыты, и я пугаюсь, сердце скачет у меня в груди, чувствую, надо, наверно, позвать мать, но только я собрался сделать шаг к двери, как он легко сжимает мою руку. — Я был хорошим отцом, — говорит он.
Не столь уж неопровержимое утверждение повисает в воздухе, словно ждет, чтобы я подтвердил его. Я смотрю на него, смотрю на отца. Ты и теперь хороший отец, — говорю я. Спасибо. — Его веки едва заметно дрожат, будто он услышал то, что должен был услышать. А назначение его последних слов вот каково: это ключ к жизни после смерти. Не последние слова, а пароль, и как только они произнесены — врата отворяются пред тобой.
— И все-таки. Как насчет сегодня, папа?
— Что «насчет сегодня?» — полусонно спрашивает он.
— Бог, небо и прочее. Как думаешь: есть они или нет? Я понимаю, может быть, завтра ты будешь думать иначе. Но сегодня, сейчас, что ты думаешь? Я очень хочу знать, папа. Папа? — окликаю я его, потому что он как будто уплывает от меня в самый глубокий из снов. — Папа?
И он открывает глаза, обращая на меня их бледную детскую синеву, внезапно наливающуюся упорством, и говорит, говорит мне, его сыну, сидящему у его смертного ложа и ожидающему его по-следнего вздоха, он говорит: — Это ты, Пиноккио?
I rarely read books that are “few years old”, less than, say, forty years old, I don’t know why. But here they advised the book "Big Fish", Wallace liked it. The longest, but most memorable piece:
I am silent. There is a tacit agreement in my family not to start a conversation with my father about religion or politics, to try to avoid it. When the topic of religion is touched, he is completely silent when it comes to politics - it cannot be stopped. However, it is difficult to talk with him about most things. I mean the essence of things, important things that matter. One way or another, it’s simply difficult for him, and maybe he’s a little afraid of falling into trouble, which is unpleasant for this very intelligent person who forgot more from geography, mathematics and history than I learned for his studies (he knew the capital of all fifty states and where you can fly if you go from New York directly to the south). So I carefully monitor what I'm going to say. But sometimes a careless word flies out from me.
- I believe in what? He asks, and his small blue eyes glare at me.
“To the kingdom of heaven,” I answer.
- Do I believe in the kingdom of heaven?
“And in God, and all that jazz,” I say, because I don’t know. I don’t know if he believes in God, in life after death, in the possibility for all of us to return by someone or something else. I don’t know even that, he believes in hell, or in angels, or in paradise, or in the Loch Ness monster. When he was healthy, we never talked about such things, and after he fell ill, only about his illness and sports teams, the game of which he could no longer follow, because he fell asleep the very second when they turned on TV, and how to deal with pain. And I expect that now he will ignore my question. But suddenly his eyes widen, his eyes as if clearing, as if captured by the prospect of what awaits him after death - something other than an empty guest room. It was as if such a thought had first crossed his mind.
“What a question,” he says, and his voice grows stronger. “I don't know, right, if I can put it into words.” But it reminds me — stop me if you already heard that — about the day when Jesus replaced Saint Peter at the gate. In general, Jesus once stands guard and sees an old man approaching the gate.
“What did you do to get into the kingdom of heaven?” - Jesus asks him.
And the old man replies: “Alas, not too much. I am a simple carpenter who has lived a quiet life. The only thing that was wonderful in my life was my son. ”
"Your son?" - Jesus asks curiously.
“Yes, it was a beautiful son,” the old man replies. - His birth was completely unusual, and later he miraculously changed. And he became known throughout the world, and still many people love him. ”
Christ looks at him and hugs him tightly, exclaims: “Father, father!”
And the old man also squeezes him in his arms and says: “Is that you, Pinocchio?”
He laughs hoarsely, and I smile, shaking my head.
- I already heard this story.
“It was necessary to stop me,” he says, the story clearly took away a lot of his strength. “How many more breaths I have left!” You don’t want me to spend it on an old joke?
“It doesn't look like you’ve learned anything new lately,” I say. “But still, this is one of your best.” Compilation. "A Collection of Jokes by Edward Bloom." They are all very funny, dad, don’t worry. But you did not answer my question.
- What question?
I don’t know whether to laugh or cry. He lived all his life as a turtle, inside an impenetrable shell: there is absolutely no way to get to his sensitive inside. I hope that in these last moments of his life he will reveal to me the vulnerable and tender underbelly of his soul, but this does not happen, alas, and I am a fool to count on it. This happened from the very beginning: every time we come to an important, serious or sensitive issue, he gets off with a joke, a joke. He will never say bluntly: "And what do you think, in my opinion, this is the meaning of life."
“Why is this happening, what do you think?” I ask aloud, as if he could hear my thoughts.
And he seems to hear them.
“It was always somehow uncomfortable to talk about such things with aplomb,” he says, moving uneasily under the sheets. “Is it possible to be sure of something here?” No evidence. Therefore, today I think so, tomorrow otherwise. And also when - neither this way nor that. Is there a god? Sometimes I really believe that he is, sometimes I’m not very sure. In my far from perfect condition, a good joke seems more appropriate. At least you can laugh.
- What is a joke? I object. - A moment or two is ridiculous, that's all. Then you are left with nothing. Even if you change your mind every day, I would prefer ... I would like you to share with me your thoughts about some of these things. Even your doubts are better than constant jokes.
“You're right,” he says, leaning heavily back on the pillows and looking at the ceiling, as if he couldn’t believe that I had chosen such a moment.
I am silent. There is a tacit agreement in my family not to start a conversation with my father about religion or politics, to try to avoid it. When the topic of religion is touched, he is completely silent when it comes to politics - it cannot be stopped. However, it is difficult to talk with him about most things. I mean the essence of things, important things that matter. One way or another, it’s simply difficult for him, and maybe he’s a little afraid of falling into trouble, which is unpleasant for this very intelligent person who forgot more from geography, mathematics and history than I learned for his studies (he knew the capital of all fifty states and where you can fly if you go from New York directly to the south). So I carefully monitor what I'm going to say. But sometimes a careless word flies out from me.
- I believe in what? He asks, and his small blue eyes glare at me.
“To the kingdom of heaven,” I answer.
- Do I believe in the kingdom of heaven?
“And in God, and all that jazz,” I say, because I don’t know. I don’t know if he believes in God, in life after death, in the possibility for all of us to return by someone or something else. I don’t know even that, he believes in hell, or in angels, or in paradise, or in the Loch Ness monster. When he was healthy, we never talked about such things, and after he fell ill, only about his illness and sports teams, the game of which he could no longer follow, because he fell asleep the very second when they turned on TV, and how to deal with pain. And I expect that now he will ignore my question. But suddenly his eyes widen, his eyes as if clearing, as if captured by the prospect of what awaits him after death - something other than an empty guest room. It was as if such a thought had first crossed his mind.
“What a question,” he says, and his voice grows stronger. “I don't know, right, if I can put it into words.” But it reminds me — stop me if you already heard that — about the day when Jesus replaced Saint Peter at the gate. In general, Jesus once stands guard and sees an old man approaching the gate.
“What did you do to get into the kingdom of heaven?” - Jesus asks him.
And the old man replies: “Alas, not too much. I am a simple carpenter who has lived a quiet life. The only thing that was wonderful in my life was my son. ”
"Your son?" - Jesus asks curiously.
“Yes, it was a beautiful son,” the old man replies. - His birth was completely unusual, and later he miraculously changed. And he became known throughout the world, and still many people love him. ”
Christ looks at him and hugs him tightly, exclaims: “Father, father!”
And the old man also squeezes him in his arms and says: “Is that you, Pinocchio?”
He laughs hoarsely, and I smile, shaking my head.
- I already heard this story.
“It was necessary to stop me,” he says, the story clearly took away a lot of his strength. “How many more breaths I have left!” You don’t want me to spend it on an old joke?
“It doesn't look like you’ve learned anything new lately,” I say. “But still, this is one of your best.” Compilation. "A Collection of Jokes by Edward Bloom." They are all very funny, dad, don’t worry. But you did not answer my question.
- What question?
I don’t know whether to laugh or cry. He lived all his life as a turtle, inside an impenetrable shell: there is absolutely no way to get to his sensitive inside. I hope that in these last moments of his life he will reveal to me the vulnerable and tender underbelly of his soul, but this does not happen, alas, and I am a fool to count on it. This happened from the very beginning: every time we come to an important, serious or sensitive issue, he gets off with a joke, a joke. He will never say bluntly: "And what do you think, in my opinion, this is the meaning of life."
“Why is this happening, what do you think?” I ask aloud, as if he could hear my thoughts.
And he seems to hear them.
“It was always somehow uncomfortable to talk about such things with aplomb,” he says, moving uneasily under the sheets. “Is it possible to be sure of something here?” No evidence. Therefore, today I think so, tomorrow otherwise. And also when - neither this way nor that. Is there a god? Sometimes I really believe that he is, sometimes I’m not very sure. In my far from perfect condition, a good joke seems more appropriate. At least you can laugh.
- What is a joke? I object. - A moment or two is ridiculous, that's all. Then you are left with nothing. Even if you change your mind every day, I would prefer ... I would like you to share with me your thoughts about some of these things. Even your doubts are better than constant jokes.
“You're right,” he says, leaning heavily back on the pillows and looking at the ceiling, as if he couldn’t believe that I had chosen such a moment.
У записи 7 лайков,
1 репостов.
1 репостов.
Эту запись оставил(а) на своей стене Лев Ujw